подавлять сексуальные желания. А еще у меня в комнате были спрятаны почти две тысячи долларов. Нора Оппенгеймер отказывалась брать с меня плату, и то, что родители давали мне на психолога, я клал себе в карман. Но держать в доме накопленное становилось все опаснее. Случись маме их найти, она наверняка подумала бы что‐нибудь ужасное: что я наркотиками торгую или, еще хуже, занимаюсь проституцией.
Нора дала мне задание составить список сексуальных фантазий: «Таких, что ты скорее бы умер, чем признался в них родителям». Ей хотелось чего‐то «пикантного», «ужасно неприличного», чего‐то, за что мне перед самим собой стыдно, как она выразилась. Я целых десять дней думал, что же тут написать. Мне не хотелось писать что‐нибудь банальное – я боялся обмануть ожидания Норы, но и честным тоже хотелось быть, ведь я искренне верил, что эта ее антиподавляющая терапия оказывает на мою психику чудотворное воздействие.
В конце концов я взялся за ручку и принялся писать.
Я почувствовал себя ничтожеством. Скучным и предсказуемым. Нора Оппенгеймер наверняка ждала от меня совершенно другого. Но я все же не стал рвать список, а заставил себя продолжить.
Раввин Хирш занимается с женой оральным сексом. Я увеличиваю снимок Малки Портман до размеров плаката и вешаю его у входа в синагогу. Я бросаюсь в пропасть с любимой женщиной, держась с ней за руки, чтобы погибнуть вместе голыми и счастливыми. Вот несколько примеров того, что я выудил из своего сознания и изложил на листе бумаги.
Он‐то и стал сначала историей о сексуальных фантазиях, а потом Великой Неприятностью. Несколько недель я сгорал от стыда за то, что доверил бумаге столь личные вещи. Нора Оппенгеймер сказала, что тревожится, потому что видит у меня скрытую тягу к самоубийству. А потом мой список попал в руки, попадать в которые ему совсем не следовало.
Я вернулся из школы и вытащил из тайника пачку денег, чтобы добавить новые купюры. Список был у меня в руке. Раздумывая, спрятать ли его тоже или порвать на мелкие кусочки, я пошел на кухню – взять чего‐нибудь попить из холодильника. В этот самый момент домой вернулась мама, и я бросился прятать деньги, которые оставил прямо на кровати. Апельсиновый сок я буквально зашвырнул обратно в холодильник, а вместе с ним и листок с фантазиями, и через час он предстал пред изумленными мамиными очами, из которых тут же полились слезы. Она не произносила ни слова, сколько я ни повторял – ох и глупо же это было, почерк‐то мой, – что все эти чудовищные непристойности писал не я, а мой одноклассник. Мама была настолько шокирована, что, видимо, даже не осмелилась рассказать обо всем отцу. Мысль, что я знаю слова вроде «мастурбировать» или «оральный секс», была ей невыносима.
Вот что она сказала наконец, снова со мной заговорив:
– Мы столько для тебя сделали. Мы собой пожертвовали ради тебя. Поступились многими нашими принципами. И как ты нам отплатил! Делаешь все, чтобы выставить на посмешище! Если подумать, ничего удивительного, что раввин Хирш не считает нас достойными воспитывать ребенка. Он просто понимает, что не следует отправлять одного из Таубов туда, где растет такой негодяй, как ты.
Мне впервые в жизни захотелось ее ударить, но я сдержался и не подал виду, спрятав чувства под ледяным выражением лица. Я ее понимал, но обвинять меня, что им ребенка не дают, – полный бред.
А потом я закричал:
– Так значит, все ваши проблемы из‐за меня? И это я виноват, что вы никак кого‐нибудь из Таубов не получите? Ждете ребенка, как награду, медаль за заслуги, как флаг, которым можно размахивать перед теми, кто вам не доверяет?
Мама не стала отвечать.
По поводу опеки по телефону так и не позвонили.
Зато однажды позвонили в дверь. За ней стоял промокший до нитки Карми Тауб с большим черным чемоданом, в котором лежали его немногочисленные пожитки. Вопросов ему задавать не стали. Мама, показывая Карми дом, как будто вмиг помолодела, и еще несколько месяцев я не видел ее плачущей. Разве мог я ее в чем‐нибудь винить? Карми Таубу было четырнадцать, и у него, в отличие от тощего меня, были круглые красные щеки, огромные, черные как уголь, глаза и темные волосы. Он почти никогда не улыбался и постоянно молчал, но держался очень вежливо и общался с нами всеми очень деликатно, особенно учитывая его возраст. Думаю, для моих родителей, столько лет терпевших мои вспышки ярости и грубости, Карми с его прекрасными и печальными черными глазами оказался глотком свежего воздуха.
Карми был вторым ребенком Таубов и ходил в «Ешива Хай Скул», но истории моего отчисления не знал – тогда он учился еще в средней школе. Под его мягкостью скрывалась броня, под которой, в свою очередь, пряталась тоска по умершей матери. Я никогда не видел, чтобы он плакал по ней. Когда я смотрел на него, мне казалось, что глаза Карми полны мыслей, а голова – слез. Но одно слабое место у него все же было: он боялся темноты. Но страх ему же и помогал – он побуждал Карми вести себя так, чтобы по вечерам всем хотелось окружить его любовью и дружбой, поддержать в желании поговорить, дать утешение в горе, что он держал в себе.
Мы все его полюбили – и отец, который наконец‐то забыл о своей ужасной хандре и открыл для себя силу слов, и мама, которая, попроси ее Карми, готова была хоть босиком по снегу бегать. И я тоже его полюбил, глядя, как мои родители наконец стали еще чьими‐то, и наслаждаясь тем, что их внимание больше не устремлено на меня. Но дело было не только в практической пользе: я искренне привязался к нему и хотел, чтобы ему у нас было хорошо. Его тепло и кротость поражали меня, пока он был с нами – с первого прекрасного дня и до последней страшной ночи.
Хотя Карми отвели отдельную комнату, он попросился ночевать со мной. Сказал, что скучает по братьям, но ни словом не обмолвился, что боится темноты. И я, у которого никогда не было братьев и который никогда не спал с кем‐то в одной комнате, я с легкостью согласился, чем удивил самого себя, и был рад приютить его у себя, и с той самой первой ночи завороженно слушал во тьме его тихое, неровное дыхание.
– Что ты больше всего любишь и что больше всего ненавидишь? – спросил он меня как‐то вечером, когда мы уже погасили свет.
Прежде чем ответить, я несколько секунд посмаковал эту новую возможность – в моей комнате звучал еще один голос, мы могли подружиться.
– Люблю фотографировать… А