для нее это был просто способ куда-то выбраться из дома. Размеренный ритм этого существования «на приколе» действовал ей на нервы, и она стала совершать долгие пешие прогулки – уходила туда, где переставала быть просто чьей-то матерью, чьей-то дочерью, чьей-то женой, чьей-то сестрой. Так она странствовала и странствовала – правда, всякий раз возвращаясь домой – и добралась до самых отдаленных джунглей, гор и лесов на планете. Обнаружила: мир лежит у ее ног, открытый взорам и изобильный.
В конце концов мой ритуальный цветок уплыл в океан.
Моя мать тоже однажды пробовала сбежать. Когда мне шел восьмой год, она сняла все деньги с семейного счета в банке, взяла в охапку меня и мою няню-японку и села на междугородный автобус компании «Грейхаунд», который шел к Ниагарскому водопаду. Отец вечно мотался по командировкам, и ей осточертело сидеть дома в одиночестве. Пятнадцать лет она мирилась с ним, его игроманией и трудоголизмом. Но теперь всё – довольно! У самой Ниагары она позвонила моему отцу по телефону-автомату и сказала, что разводится. Отец взмолился: «Пожалуйста, вернись домой». Не знаю, что еще они сказали друг другу, перекрикивая грохот эпического водного каскада, но, когда мать повесила трубку, решение было уже принято. Она попросила няню сфотографировать нас на фоне Ниагары – всего один кадр, а потом мы сели на обратный рейс до Торонто.
Побег не самый грандиозный, не самый долгий, но отпечаток во мне оставил.
То ли тогда, то ли впоследствии я усвоила: пусть мы и жалеем, что у нас нет безграничной свободы, иногда мы решаем придерживаться границ дозволенного, выбирая хорошо знакомую несвободу, а не водопад неизведанных возможностей.
Прочитав побольше о Фебе Снетсингер, я обнаружила, что с настоящей горячностью она отдалась увлечению птицами только после того, как в пятьдесят лет у нее нашли рак в последней стадии. Правда, степень запущенности болезни переоценили и Феба прожила еще почти два десятка лет, но именно диагноз стал для нее тем, что ей требовалось, – стимулом и разрешением погнаться за мечтой. Я не решусь утверждать, что болезнь может быть чудесным счастливым случаем, но иногда она – единственный выход, когда ты – мать, когда добровольное избавление от домашних обязанностей расценивается как безответственный и даже чудовищно эгоистичный поступок. Для Фебы Снетсингер меланома стала, как это ни ужасно, воротами в большой мир.
С начала наблюдений до самой своей смерти (в 1999-м, на шестьдесят девятом году жизни, она погибла на Мадагаскаре во время экспедиции бёрдвотчеров, когда автобус потерпел аварию) она увидела и зафиксировала в дневнике 8398 видов птиц: больше, чем кто-либо другой за всю историю наблюдений.
Не знаю, обижались ли дети на Фебу за то, что она часто отлучается из дома и вся ее жизнь подчинена неутолимой страсти. Но знаю другое: три из четверых детей стали учеными, изучают птиц и работают в США.
Недавно мне попалось мое фото с мамой у Ниа-гарского водопада. Ей сорок, она в черной блузке и белой жилетке, на пороге непростого среднего возраста. Я в светло-желтом пончо, лицо встревоженное. Такое, будто я боюсь, что меня сдует в водопад. Рука матери удерживает меня за пончо сзади. В детстве я понимала этот жест так: маме требовалось, чтобы я была рядом, чтобы я нигде не шлялась. Теперь же, когда я сама стала матерью, мне нравится предположение, что ей хотелось, чтобы мы улетели вместе.
⁂
Теперь, когда мы оба – и музыкант, и я – стояли снаружи вольера и смотрели на него со стороны, птицы паниковали заметно меньше. Бриллиантовая амадина спикировала в купальню. Другая перепорхнула на стол-кормушку. Если бы мы выключили свет, птицы притихли бы – всё равно как с заходом солнца.
Музыкант сорвал с рук нитриловые перчатки – они так и просвистели в воздухе, швырнул в переполненное мусорное ведро. Я последовала его примеру. Вьюрки пели, и, когда их музыка смягчила неуютность помещения, я заметила, что лицо музыканта тоже смягчилось. Мне стало ясно, что он по-настоящему не сердится на своего отца, а больше беспокоится от того, с каким упрямым недомыслием мы обращаемся со своими любимыми вещами и существами.
⁂
Много лет я рассказывала себе историю, где мать представлялась мне в трагическом ореоле: эта женщина была несчастна оттого, что пожертвовала чем-то в жизни, смиренно предпочла обязанности жены, а не творческую самореализацию. В этом мифе путешествие к Ниагарскому водопаду и обратно символизировало капитуляцию и неудачи мамы. Я молча укоряла ее за то, что она сдалась, слишком рано опустила руки, позволила растоптать свои творческие порывы.
Но это была история, сочиненная мной, а не ее история. Это была история, цеплявшаяся за надуманные представления о том, что значит быть художником, эта история позволяла мне мнить, что по сравнению с матерью я более свободна (и вообще лучше нее, сильнее, меньше разочарована в жизни).
Строго говоря, на деле всё, возможно, наоборот. Возможна и другая история: моя мать вовсе не считала, что ее мечты растоптаны, что она попала в капкан отсутствия возможностей или в капкан закоснелых привычек, или в капкан устремлений, которые потребуют от нее слишком многого. Будучи в моем теперешнем возрасте, она не чувствовала, что ее сковывает обязанность служить страсти, которая необязательно сделает ее счастливой. Она любила искусство, но прекрасно могла без него обойтись. Оно не пометило ее своим клеймом. Случались долгие периоды, когда у нее не было времени или желания искать красоту вокруг себя, и это ее не напрягало. Если ей было неохота писать картины, она не отчитывала себя, не считала себя неудачницей или недостойной таланта. Она творила играючи, отключая в себе перфекционизм. Она творила, когда никто не стоял у нее над душой в ожидании готового произведения. Она творила для себя.
Ну а правда, вероятно, лежит где-то посередине между первой и второй историей.
Мать остается для меня загадкой. Нас разделяет языковой барьер и барьер разных темпераментов. Она не выбалтывает своих тайн, не предается самоанализу на людях. Раздражается по поводу и без повода, так что я научилась ограничиваться беззаботной болтовней, когда мы каждую неделю обедаем вместе тем, что я сама приготовила. Мне никогда не доведется узнать, посетило ли ее хотя бы на миг перед тем, как нас сфотографировали у Ниагары, чувство головокружительного счастья, когда она воображала начало с чистого листа и новую жизнь. Мне никогда не узнать, куда или ради чего она намеревалась бежать и что подтолкнуло к решению вернуться, остаться жить в прежнем доме, прежней жизнью. Не могу даже догадаться, что именно ее удержало, – разве что потребность сохранять видимость благополучной жизни и беречь стабильность или какие-то упрямые нежные чувства к отцу.
И всё же