Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(«Имя»)
Говоря об «Упрямом календаре», обратим внимание и на фактически последнее обращение Полонской к «родовой» теме — не в антифашистском (что приглушенно еще встретится в книге «Времена мужества»), а в национальном смысле. Это стихотворение «Встреча» (1926–1927 гг.), сюжет которого вполне бытовой: утром, по дороге на работу, на бегу, останавливает автора голос старой нищенки, просящей на идиш милостыню. Голос этот вызывает недоумение и вопрос:
— Старуха, как в этой толпе чужихМеня ты узнала, полуслепая?ведь мне не понять бормотаний твоих.Ведь я же такая, как те, они, —Сухая, чужая, чужая.
Вопрос и ответ, сочиненные Полонской, наш, думать, и были содержанием стихотворения:
— Есть, доченька, верные знаки у нас,Нельзя ошибиться никак.У девушек наших печальный глаз,Ленивый и томный шаг.
И смеются они не так, как те, —Открыто в своей простоте, —Но как луна из-за туч блестит,Так горе в улыбке у них сидит.
Характерно, что, когда Полонская вложила листок с этим стихотворением в письмо Илье Эренбургу, он, прочитав его, безусловно и сразу отверг, о чем строго написал ей из Парижа (24 сентября 1927 г.), используя характерный для него эвфемизм: «К халдеям прошу относиться критически и любить их предпочтительно в теории (это и о стихотворении и о палестинской теме)»[75]. Полонская стояла на своем, и в 1935-м это стихотворение включила в книгу «Года» — в последний раз…
Рецензируя «Упрямый календарь», Ин. Оксенов писал: «Полонская и в своем новом сборнике остается верной своим прежним поэтическим традициям — позднего акмеизма с некоторым влиянием Блока и Тихонова. <…> Наиболее глубокие стихи Полонской касаются темы социального возмездия»[76]. Критик «Красной нови» находил в «Упрямом календаре» «две противоречивых тенденции: с одной стороны, стихийное устремление к революции, желание стать ее певцом; с другой — в ряде ее произведений намечается типичный образ деклассированного попутчика, принявшего революцию, но сохранившего в то же время довольно отчетливо проступающие черты богемского анархизма»[77]. Этим анархизмом, по его мнению, особенно заражена была поэма «В петле», где «бандитский акт Пантелеева превращен автором в акт революционного террора»[78]. Однако время еще позволяло видеть, что — в «художественном отношении Полонская — поэт большой выразительной силы и (кроме некоторых “ахматовских” тенденций) поэт чрезвычайно самобытный[79].
Отметим еще одно суждение о книге «Упрямый календарь» — ее достоинства в новую политическую нюху (1935) критику «Литературного Ленинграда» виделись лишь в том, что «Полонская рассталась здесь с мистикой “крови" и “рода”, порвала с поэтикой реакционного примитивизма неоакмеистов. Выходом из нео-акмеистического тупика явился сюжетный стих»[80]. При этом дальше критик сообщал, что сюжетный стих Полонской «никак не отражает решающих конфликтов эпохи»…
О Полонской времени «Упрямою календаря» критик Михаил Беккер, не знавший ее внутренней ситуации, писал, основываясь на се стихах: «У Полонской суровый взор. Эта суровость становится особенно очевидной, когда сравниваешь ее с Верой Инбер. Инбер легко улыбается, когда она смотрит на вас. Полонская смотрит, чуть насупив брови. Инбер легко несется по комнате, мило и забавно рассказывая о пустяках. У Полонской решительная, мужественная походка. Инбер игрива, чуть-чуть кокетлива. Полонская чересчур прямолинейна. Мы не выдумываем, не импровизируем. Эти черты подсказываются лежащей перед нами книгой — “Упрямый календарь”»[81].
8. В тени (1930–1953)
К концу 1920-х с НЭПом было покончено и круто взялись за крестьянство…
По существу, Сталин выполнял программу девой оппозиции, предварительно исключив ее участников из партии и выслав их в глушь. Среди сосланных было немало друзей юности Полонской, в том числе и ее близкая подруга еще парижских лет большевичка Н. Островская. Из ссылки, где она вскоре погибла, Островская написала Лизе о Сталине: «Вы не знаете этого человека, он жесток и неумолим». Тут было чего смертельно испугаться.
Полонская прочно «легла на дно», выбрав малозаметную литературную работу: писала очерки о трудящихся женщинах, переводила революционных поэтов Запада и поэтов национальных республик; иногда приходили стихи (лирическая Муза становилась все более скупой). Впрочем, она всегда предпочитала жизнь вне света юпитеров… 1929 год — слом политических эпох. И Полонская с некоторым удивлением взирала на эту новую жизнь, постепенно прощаясь с романтикой трудного, одновременно страшного и героического времени. Как очеркистка она поначалу ездила по стране, работала в газете; в 1931 году оставила медицину, решив заняться литературой профессионально (что и говорить, это было недальновидно: приближались времена, когда уцелеть врачу бывало куда легче, нежели литератору, да и компромиссы требовались не столь серьезные). Актуальная задача стать советским поэтом требовала от нее немалой «перестройки», усилий и воли, а плоды по временам были совсем незначительны. В начале 1932-го Полонская даже подала заявление в РАПП, который, правда, вскорости распустили[82]. Отметим все же, что печатала она далеко не все, что писала.
«Полонская жила тихо, — вспоминал хорошо знавший ее Евгений Шварц, — сохраняя встревоженное и вопросительное выражение лица. Мне нравилась ее робкая, глубоко спрятанная ласковость обиженной и одинокой женщины. Но ласковость эта проявлялась далеко не всегда. Большинство видело некрасивую, несчастливую, немолодую, сердитую, молчаливую женщину и сторонилось ее. И писала она, как жила, <…> Елизавета Полонская, единственная сестра среди “серапионовых братьев”, Елисавет Воробей, жила в сторонке. И отошла совсем в сторону от них много лет назад. Стихов не печатала, больше переводила…»[83].
В 1934 году, еще до Первого съезда советских писателей (Полонскую изберут его делегатом с совещательным голосом), «Издательство писателей в Ленинграде» предложило ей выпустить книгу избранных стихов. Она согласилась и назвала ее «Года» (книгу сдали в набор в августе 1934-го, а подписали в печать 17 февраля 1935-го). Это было ее первое Избранное, и составлено оно на две трети из фрагментов трех первых сборников, а также из нескольких переводов (Киплинг и Брехт). Новых стихотворений в него вошло всего одиннадцать (раздел «Новый свет»), среди них и те, где прежний ее голос вполне узнаваем.
Помню, как в 1970-е годы, будучи гостем Одесского Дома ученых, упомянул в разговоре имя Полонской, и одна, не молодая уже, дама улыбнулась и сказала: «Ну, как же — “Трактир в Испании”…». Признаюсь, этого стихотворения, напечатанного в первый и последний раз в книге «Года», я тогда не знал и прочел его, только вернувшись домой:
Ты, уходя, сказал: «Благодарю,Благодарю за ласку и привет».И грусть упала на душу мою,Как снегопад внезапный среди лета.
Но папиросный дым живет еще тобой.Я в комнате одна. Простая ночь в окне.Листаю книгу я рассеянной рукой,И старый сказочник рассказывает мне:
«Любовь, — он говорит, — похожа на трактирВ Испании, а это, друг мой, значит —В ней можно только то наверняка найти,Что принесешь с собой…». И я смеюсь и плачу.
Когда Полонская писала о том, что чувствовала и переживала сама, ее голос силы не терял:
…Когда же сладость вся уйдет из телаИ кислоту нейтрализует жизнь,Соленой крови ток остынет и ослабнет,Тогда приходит к намЧетвертый спутник — горечь.
Она целебна, как хинин,И возбуждает холодно она,И каплей горечи замешанная жизньЕще прекрасна горькою усмешкой.
(«Спутники»)
Но молодая жизнь уже струилась мимо нее со своими заботами и своей мерой понимания времени и мира, и она явно уговаривала себя, по форме лишь вопрошая:
Как можно прошлое любитьСильнее будущего? ЭтоМне непонятно и смешноИ, кажется, не требует ответа…
(«Как можно прошлое любить…»)
В промежутке между сдачей книги «Года» в издательство и ее выходом из печати — а именно, 1 декабря 1914 года, — в Смольном был застрелен С. М. Киров, и началась совсем другая жизнь, когда каждый последующий день был страшнее предыдущего. В потоке потрясенных откликов на ошеломившее страну преступление напечатали и стихотворение Елизаветы Полонской «Памяти Сергея Кирова» («Ленинградская правда», 8 декабря). В нем одной строчкой поминалась «убийцы зловещая тень», в другой говорилось о рабочем чертеже нового мира, залитом кровью убитого, были слова о волне печали, гнева и ярости народа, а заканчивалось все по уже сложившемуся стандарту и звучало как хорошо выученный урок: