Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(«О, Революция, о Книга между книг!..»)
Понимая, что в Книге Революции «слепили кровь и грязь высокие страницы», Полонская призывала читателей:
Прославим же, друзья, бесхитростную ратьТех, что грудились с Ней и тяжело устали,И с Марсовых полей уже не могут встать,Тех, кто убит, и тех, что убивали.
(цикл «Октябрь»)
Эти, звучащие пафосно, но многозначно, строки Полонской цитировал в своей рецензии Давид Выгодский, утверждая, что в них «звучит ее благословение революции, ее ода тому, что свершилось»; говоря о книге в целом, он дал ей точную художественную
оценку: «Лаконичная экспрессивность слов, метких, благородных, но не чрезмерно изысканных, теплых и полновесных, придает каждому отдельному стихотворению большой удельный вес и художественную завершенность»[40]. Анализируя книгу «Под каменным дождем», Выгодский рассматривал ее в контексте тогдашней русской поэзии, основное устремление которой он видел в «пафосе силы и значительности каждого слова». «В этом русле, — продолжал он, — находятся и Маяковский, и Мандельштам, столь различные в остальном, в нем же и целый ряд более молодых поэтов (Б. Лившиц, Антокольский и др.). В этом же русле находится и Елизавета Полонская. Во всех ее стихах чувствуется установка на силу <…> Стихи Полонской, по преимуществу, гражданские, и тема их — вечная тема сегодняшнего Гражданская поэзия <…> сводилась у нас либо к риторике Верхарна, столь чуждой русской поэзии, к универсализму и наичеловечеству Уитменовского верлибра. Полонской и то, и другое одинаково чуждо. У нее свой голос, имеющий свои истоки гораздо глубже, скорее всего, в политических стихах Тютчева[41] и еще глубже, — в книгах Пророков. <…> И торжественно и многозначительно звучит ее благословение революции, ее ода тому, что свершилось».
Ин. Оксенов, отметив изменение тона стихов Полонской от минорного и пассивного в «Знаменьях» к мажорному и торжественному в «Под каменным дождем», напротив, утверждал, что тема революции Полонской «внутренне чужда (что не исключает возможности создания хороших стихов на эту тему)»[42]. Сопоставив «мы» в стихах «Знамений» и «мы» в «Под каменным дождем», Оксенов почувствовал перемены: «объект революции» («Мы одиночеству, и холоду, и зною, и голоду на жертву отданы») в «Знаменьях» превратился в «личность, стремящуюся воплотить, обобщить творческое начало революции» («Мы книгу грозную, как знамя, понесем»). Однако, если сравнивать не две книги, а все стихи, написанные Полонской в 1920–1921 и в 1922–1923 годах, то контраст будет, думаю, не столь явным.
Между тем, какие-то перемены в настроениях Полонской действительно вызревали, порождая торжественность иных ее строк. Не удивительно поэтому, что хорошо чувствовавший Полонскую Илья Эренбург, прочтя «Под каменным дождем» и написав ей 12 июня 1923 года: «Мне понравился ряд стихотворений, особенно о революции (первое, потом насчет “корабля”, с Перуном и др.). Потом с каменным дождем»[43], вместе с тем (и прежде всего!) подчеркнул другое: «Не отдавай еретичества. Без него людям нашей породы (а порода у нас одна) и дня нельзя прожить <…> Мне кажется, что разно, но равно жизнью мы теперь заслужили то право на, по существу, нерадостный смех, которым смеялись инстинктивно еще детьми. Не отказывайся от этого. Слышишь, даже голос мой взволнован от одной этой мысли[44]»… Однако с годами «еретичество» понемногу уходило в тень и у Полонской, и даже у самого Эренбурга…
Теперь о двух других темах (о любви и материнстве) книги «Под каменным дождем». В восьми стихотворениях второго и в пяти — третьего разделов Полонская продолжала темы стихов «Знамений», посему Ин. Оксенов имел основания декларировать: «В историю современной лирики Полонская войдет как одинокий голос древней, косной и жесткой родовой стихии»[45].
В отношении любовной лирики Полонской при обсуждении «Знамений» единодушия критиков еще не наблюдалось. Скажем, Лев Лунц, восторженно принявший ее стихи о современности, в то же время считал, что «лирика Полонской не дается ни в какой мере»[46], имея в виду, надо думать, традиционное представление о лирике. Мариэтта Шагинян, напротив, отмечала у нее «небывалое еще в нашей поэзии интеллектуально-женское самоутверждение: «Е. Полонская разрабатывает серию женских тем (любовь, материнство) с остротой ничем не маскируемого своего ума, что делает ее разработку совершенно оригинальной (см. пленительную колыбельную о кукушонке, потрясающий Sterbstadt и др.)»[47].
С выходом книги «Под каменным дождем» взгляд на любовную лирику Полонской, скорее, установился. Писавший о пафосе силы в ее стихах Давид Выгодский не преминул заметить, что это свойство отнюдь не только стихов на гражданские темы, более того, он утверждал: «Особенно сказывается это свойство на любовных мотивах Полонской, придавая им своеобразие и непохожесть, выделяя их из потока любовных стишков, не прекращающегося в наши дни, как и во всякие другие. Ее любовь упорная, волевая, без томительного элегизма и сентиментального многословия:
Не любишь ты, а я люблю, и тяжекНеопыленный цвет на древе бытия.Он упадет, и пустоцветом ляжетНа книгу новую любовь моя»[48].
Продолжим цитату:
И выпьют мед, Сафо, тугие пчелы,А строки, может быть, другую опьянят:С любовью легкой, пряной и веселойВ нее войдет моей печали яд.
(«Не любишь ты, а я люблю, и тяжек…»)
Любовную лирику Полонской не придет в голову назвать ханжеской, так что в пуританские времена (после 1935-го) на страницах антологий «советской» поэзии немыслимо было бы прочесть ее стихи:
Не укротишь меня ни голосом, ни взглядом.Пока — жена и муж — с тобой не ляжем рядом.Пока не отдохнем бок о бок, грудь к плечу.Мне пресно сладкое, я горечи хочу…
(«Не укротишь меня ни голосом, ни взглядом…»)
Горечи всю дальнейшую жизнь Полонской было предостаточно, это ее не сломило, но поэтическая палитра несколько поблекла…
1920–1925 годы — время чеканных и свободных стихов Полонской; никогда потом она не писала столь раскованно. Это не поэзия нежных полутонов, тонких движений души — другое было время, иначе ощущалась жизнь, иное занимало поэта. Полонская жила и работала в самом эпицентре главных событий своего времени. Она — его пристальный свидетель и хроникер. Но это не сообщало ее стихам тематической узости. Ведь и в Библии — ее любимом чтении — она равно слышала гневные голоса пророков и страстную лирику Песни песней. Отмеченные Эйхенбаумом в стихах Полонской 1920-х годов сильные речевые жесты ощутимы не только, когда она говорит о происходящем за стенами дома… Весомость «общественных стихов» Полонской осознавалась людьми разных политических и художественных устремлений (заметим при этом, что далеко не всё из написанного тогда Полонской было опубликовано — скажем, остались неизвестными стихи, написанные в пору подавления Кронштадтского мятежа). Полонская — летописец великой жути тех лет, и она осознавала это своим долгом:
Так моей неумелой водят рукойТе, что темней меня,Чтобы повесть об этих горячих годахДошла до другого дня.
(«Если это конец, если мы умрем…»)
В юности большевичка-подпольщица, она давно покинула партийные ряды, но к революции и, думаю, к ее первоначальному штабу относилась серьезно. При этом ее отношение к всплескам собственно на родной стихии было свободно от умиления и ортодоксальности.
«Революционное миросозерцание Полонской неглубоко, — нравоучительствовал критик М. Беккер. — Она — поэт настроений, крайне изменчивых в своей капризной игре… Полонская — поэтесса далеко не оформившаяся в идеологическом отношении. И то, что она обращает преимущественное внимание на неорганизованные слои, и то, что ее революционный пафос не обусловлен конкретным показом, и то, что она редко улыбается, говорит о том, что перед нами поэт идеологически неустановившийся». В порядке частичной прижизненной реабилитации Беккер все же признавал: «Полонская глубоко ненавидит старый мир, обрекающий людей на страданья»[49]. Новый мир по части страданий человека уже зарабатывал очки, и с всевозрастающей скоростью…
Авторитет поэзии Елизаветы Полонской в профессиональной среде 1920-х годов сформировался отчетливо. Поэтому неудивительно, например, что когда летом 1923 года Ходасевич из Берлина просил питерских стихов для горьковской «Беседы», где вел отдел поэзии, то среди пяти приглашаемых авторов он назвал и Полонскую[50]. Так же неудивительно, что восемь стихотворений Полонской в 1925 году вошли в знаменитую антологию Ежова и Шамурина «Русская поэзия XX века». Наоборот, в 1930-е годы ярлыки из иных прежних суждений о стихах Полонской звучали уже едва ли не опасно (как, например, титул «выученицы акмеистов»[51] или утверждение критика «Литературного Ленинграда», что в первых книгах Полонская «очень многим обязана психологическим миниатюрам А. Ахматовой»[52]).