Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весной, когда зазеленели деревья, я отправился туда – в Понары.
Воздух был чист и свеж. Как сто лет тому назад, в Понарах пели птицы. Они заливались так неистово, так громко, что, казалось, их ликующее щебетание слышали и мертвые. Восемьдесят тысяч мертвых.
Иногда птицы покидали еще пахнувшие горелой человечиной деревья, садились на землю, на весеннюю глину и своими клювиками выковыривали из насыпи нерасторопного червячка.
Я смотрел на них, и от ужаса у меня сжималось сердце. Казалось, они выколупывают не червячка, склевывают не зазевавшуюся мошку, а зрачок сорвиголовы Хаимеле или черноглазой дикарки Ханеле.
Понары были весной, а до того была Большая Синагога, та самая, в которой витал бессмертный дух рабби Элиягу и напротив которой пекарь Рахмиэль мечтал открыть свою доходную лавочку.
Я стоял у руин синагоги, и меня не оставляло ощущение, что вот-вот, через минуту-другую, через короткий миг из груды щебня, из этой смеси вечности и бренности, из-под этого поверженного, бессильного железа восстанет рабби Элиягу и во весь голос, на весь город, на всю Литву, на весь мир возгласит:
– Евреи! Мертвые и живые! Берите ломы и кирки, топоры и стамески! Спешите отовсюду – из местечек и городов, из домов и могил! Большая Синагога не должна лежать в развалинах! Кровельщики, накрывайте крышу! Столяры, выстилайте новыми половицами пол! Стекольщики, застеклите окна! Кузнецы, отлейте подсвечники! Портные, сшейте талесы! Скоро праздник – Песах. Праздник освобождения из египетской неволи! Спешите, спешите, ибо нет страшней неволи, чем беспамятство и забвение!
Увы, не пришли ни кровельщики, ни портные, ни кузнецы, ни столяры.
Живые глазели на руины и проходили мимо. Никто не набирал в горсть щебня, не просеивал его на ладони и не посыпал им, как пеплом, голову.
Советская неволя превзошла египетскую.
В студенческие годы, как и многие мои погодки, я работал на восстановлении города – расчищал дороги, разбивал парки, высаживал деревья.
Милость победителей распространялась на всё, кроме еврейских ценностей.
В ешивах, где над разгадкой тайны мироздания и предназначения Человека столетиями бились юные маймониды, где в винограднике пейсов рождалась истина, разместились советские учреждения, занимавшиеся сбором не откровений о путях человечества, а утильсырья.
В еврейских школах хозяйничали безликие мыслеупорные чиновники, выдававшие паспорта с серпом и молотом или подшивавшие листки к личным делам неблагонадежных, полунадежных и надежных граждан.
В типографиях, пользовавшихся в довоенные годы славой во всем еврейском мире, печатались жалкие двойники московской «Правды» и журнала «Коммунист», избирательные бюллетени, не оставлявшие никакого выбора, и «великие произведения гения всех времен и народов» Иосифа Сталина.
В этом мраке, сгустившемся над Ерушалаимом де Лита, еще теплился еврейский сиротский дом, приютивший уцелевших от недавней резни детей; мерцала еврейская школа, в которой еще звучали буквы тысячелетней азбуки; в бывшей тюрьме, созданной немцами в гетто, существовал обреченный на скорую гибель еврейский музей, где экспонатами были не только сохранившиеся документы, но и его директор Гудкович и немногочисленные сотрудники.
Я прожил в Вильнюсе без малого пятьдесят лет, застав еще клочья того, подлинного, снившегося мне ночами Ерушалаима де Лита, дуновения его высокого и непреклонного духа.
Почти обрусевшие, говорившие на изуродованном чужбиной идише, выброшенные смерчем войны в иные пределы, где в слове «жид» умещались все познания о нашем народе, мы, его молодая, озябшая, изголодавшаяся поросль, бегали на еврейские литературные вечера, восторженно принимали гостей из Москвы – Переца Маркиша и Арона Кушнирова, гордились тем, что рядом с нами живут такие замечательные поэты, как Авраам Суцкевер и Гирш Ошерович.
Из моей памяти никогда не изгладится ни с чем не сравнимое впечатление, которое на меня произвела читка поэмы Суцкевера «Кол Нидрей» моим дядей – дамским портным Мотлом Кановичем. В его доме на проспекте Сталина собрались любители еврейского театра и словесности: большеголовый, величественный, похожий на римского сенатора, глуховатый учитель Розенталис; черный, словно обугленный, резкий, как звук пожарной сирены, портной Догим; тишайший бухгалтер Упницкий, продолжавший везде и всюду что-то подсчитывать и проверять. Дядя Мотл, тщедушный, улыбчивый (дамским портным улыбка на роду написана), с выражением и несвойственной ему страстью читал поэму, только-только вышедшую из печати. Маленькая гостиная, в которой происходила читка, напоминала партер древнегреческого амфитеатра, а чтец – не щуплого портного, а античного оракула.
От его голоса дрожал воздух, дрожала вишневая настойка в графине, дрожали, как лилии, хрустальные фужеры, дрожала душа. Слезы текли по щекам примолкших слушателей.
Плакал и я, хотя не очень-то понимал, над чем.
Слез в те времена хватало, и повод для них давали не только стихи. Каждый новый год оборачивался новыми бедами.
Пришел страшный пятьдесят третий, грозивший всем евреям высылкой в Сибирь. В еврейских домах сушили на дорогу сухари. Из еврейских домов, как покойников, выносили еврейские книги. Наспех, в сумерках, на пустыре недалеко от Лукишкской тюрьмы наши насмерть перепуганные соседи сжигали все еврейское, начиная с невинного прекраснодушного Мапу и кончая хмурым и суровым Давидом Бергельсоном.
Шестнадцать томов дореволюционной «Еврейской Энциклопедии» уносили в ночь, как шестнадцать гробиков.
То были костры избавления от возможных улик, от вещественных доказательств вины, хотя виной была сама причастность к еврейству, сам факт рождения под еврейской крышей.
Чад от этих костров плыл над моей юностью, отравляя мое дыхание и Будущее. А что может быть хуже, чем угоревшее от страха и унижения Будущее?
Тогда я еще не осознавал до конца, что горела не бумага, а город моих снов – Ерушалаим де Лита, и что я сам был не более чем головешка, в лучшем случае – тлеющий уголёк.
Сколько их было! Сколько погасло на ветру!
Иногда от них зажигались звезды – такие, как Нехама Лифшицайте. Но звезды недолго задерживались на том небосклоне, ибо его то и дело затягивало тучами.
Начался отъезд – трудный, но неотвратимый.
Город моих снов, Ерушалаим де Лита, сжимался, как шагреневая кожа. Евреи с настойчивостью и решимостью, достойной маккавеев, спешили в ОВИР, в отдел выдачи виз и регистрации, как когда-то на молебен в Большую Синагогу.
Единственным и самым желанным местом встреч стала выщербленная, в разводах мазута и грязи платформа Вильнюсского вокзала, первый, как говорили железнодорожники, и самый верный, как добавляли евреи, путь.
Путь из Ерушалаима де Лита в подлинный Иерусалим, вечный и незаменимый.
В середине семидесятых я провожал своего старого друга. Когда он поднялся по ступенькам в вагон, я обратил его внимание на номер – «0».
Нулевой вагон, нулевая отметка.
– Ну и что, что ноль? – спокойно сказал он. – Как только приедем туда, перед ноликом появится единица.
– Какая? – полюбопытствовал я.
– Родина, – высокопарно ответил мой друг. – Высшая единица измерения для каждого еврея.
Не знаю, хватило ли ему, человеку склонному к идеализации предмета своей любви, той самой единицы, не испытал ли он позже горького разочарования, но тогда, на перроне, где молодые парни лихо отплясывали хойру, ответ его звучал более чем убедительно.
– Нельзя жить с призраками. Как ни хороши сны, они все равно когда-нибудь да кончаются.
Как же мне это в голову не пришло? Ведь мой друг, пожалуй, прав: кто живет среди призраков, тот сам понемногу в призрак превращается. Большая Синагога – призрак, еврейский музей – призрак, дома – призраки.
Призраки в прошлом, в настоящем и, может статься, в будущем. Тетя Хава, пекарь Рахмиэл, дядя Мотл, взахлеб, с завываниями читающий «Кол Нидрей», мудрейший из мудрых Гаон Элиягу, вдова Ромм…
Даже самый родной человек – мой отец, портной Божьей милостью, обшивший полгорода, вдруг превратился в призрак.
Каждый день – пока он мог самостоятельно передвигаться – в свои восемьдесят с лишним несчастий (так он называл свои годы) он с утра пораньше отправлялся на охоту.
– Ты куда? – спрашивал я его.
И он серьезно отвечал:
– Попытаюсь поймать еврея.
Он их «ловил» в Бернардинском саду; на площади, еще – до провозглашения независимости – носившей имя нетленного Ленина; на берегу Вилии; возле новой центральной почты.
– Вчера двоих поймал, – хвастался он. – Златокузнеца Шолема и сапожника… как его… Нисона.
– А позавчера?
– Позавчера только одного – парикмахера Менаше. У его дочери «Жигули». Она обещала подвезти нас на кладбище… На кладбище по воскресеньям полно евреев… бродят… присматриваются…
Были дни, когда никакого улова не было. Тогда отец приходил домой грустный, неразговорчивый, обиженный на свою старость, на судьбу, на весь белый свет.
- Дублинеска - Энрике Вила-Матас - Зарубежная современная проза
- Искусство жить в своей тарелке - Екатерина Кардаш - Зарубежная современная проза
- Бессмертники - Хлоя Бенджамин - Зарубежная современная проза
- Соль - Жан-Батист Дель Амо - Зарубежная современная проза
- Там, где кончается волшебство - Грэм Джойс - Зарубежная современная проза