Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лидваль заходил на выставку, посматривал и дня за три до открытия напомнил мне, что завтра срок первого взноса. Я на его слова, в хлопотах, не обратил внимания — не до того было. Наступило «завтра». Я кипел, как в котле, совсем позабыв о времени взноса. Прошло и это «завтра».
На другой день утром на выставку явился Лидваль и заявил, что так как контракт мною нарушен, то он просит немедленно «очистить зал». Я вижу свою оплошность, предлагаю этому господину сейчас же получить следуемые тысячу рублей (их я все время носил в кармане), но Лидваль и слышать меня не хочет…
Что делать? Я в отчаянии. Кто-то мне посоветовал обратиться к брату Лидваля — архитектору, вполне порядочному человеку, просить его содействия. Я еду к нему, и, благодаря его вмешательству, деньги в тот же день были уплачены, и я мог рассчитывать, что теперь все пойдет гладко.
Не тут-то было: накануне открытия, когда все было развешано, весь, так сказать, парад был наведен, ко мне является уполномоченный от певицы Вяльцевой и заявляет, что на завтрашний вечер концертный зал давно сдан Вяльцевой, что афиши уже расклеены, билеты все проданы, и чтобы я убирался со своими картинами, куда знаю… Уполномоченный был один из бесчисленных поклонников Вяльцевой, какой-то молодой князек. Он с чванливой непреклонностью заявил мне свой ультиматум.
В те годы я был не из очень сговорчивых, — взял соответствующий Его Сиятельству тон и также категорически заявил, что об этом надо было меня раньше предупредить.
Князь удалился ни с чем. Мои же помощники, здоровенные, огромные ребята — плотники, обойщики, те, что устраивали обычно все выставки — Передвижную, «Мира искусства» и другие, узнав о таком деле, заявили, что они готовы всю ночь прокараулить, но ни одну картину снять или тронуть не позволят. Это еще более укрепило меня.
Через некоторое время явился другой уполномоченный г<оспо>жи Вяльцевой, помягче. Он предложил на время концерта завесить мои картины коленкором. Так как на самом деле ни я, ни Вяльцева в этом инциденте повинны не были, а был виноват один Лидваль, его жадность, то на такое предложение я пошел. За час все картины были завешены оставшимся холстом, кое-что отодвинуто в сторону, и концерт Вяльцевой, к удовольствию ее почитателей, состоялся. <…>
Накануне открытия выставки петербуржцы получили такое приглашение: «Художник М. В. Нестеров имеет честь просить Вас почтить своим присутствием открытие его выставки, имеющее быть 5-го сего января в 4 часа дня в Екатерининском концертном зале на Малой Конюшенной, д. 3».
Пятого января на выставке собралось до шестисот приглашенных. Было оживленно. Все мои близкие на этот день приехали из Киева, из Уфы в Петербург. Выставка нравилась. Она своим составом, говорили тогда, вносила какое-то успокоение во взбаламученное предыдущими событиями общество. Многие, уходя, благодарили меня. Я выглядел именинником. Каждый день приносил с собой что-нибудь новое, интересное.
С первых же дней стали появляться газетные отзывы. Они, неожиданно для меня, были благоприятными, и только крайние левые газеты, «Товарищ» и другие, пока молчали.
Познакомился я на выставке с В. В. Розановым. Его статьи о выставке были наиболее интересными. Появились они в «Новом времени», «Золотом Руне» и «Русском Слове» (под псевдонимом Варварина).
В одно из воскресений появился большой фельетон Меньшикова (в «Новом Времени»). В нем Меньшиков проводил как бы параллель деятельности К. П. Победоносцева с моим творчеством, с тем, что я сказал в своей «Св<ятой> Руси». Немало статей появилось тогда в газетах и журналах. Я не ждал этого, готовился или к замалчиванию, или к великому газетному погрому. Ничуть не бывало[364].
В первые дни, в первую неделю, на выставку шло народу немного, человек сто-двести в будни, и человек пятьсот-шестьсот в праздник, но было очевидно, что количество посетителей растет день ото дня. И вот о выставке «заговорили», она становилась популярной…
В первые дни ее открытия я узнал, что меня собираются чествовать обедом, что идет подписка, что инициаторами этой затеи были Рерих и Сергей Маковский. В те дни у меня с Рерихом были отношения ничем не омраченные, и в ближайшее воскресенье он передал мне просьбу приехать в такой-то час (сам обещает за мной заехать) в ресторан Северной гостиницы. Просьба была от ряда лиц разного звания и положения.
Я дал согласие, хотя такого рода чествования не в моем вкусе. На них всегда чувствую себя плохо. У меня нет слов для речей, я не оратор, я не знаю, что мне с собой и с окружающими делать. Однако едем, или, вернее, меня везут… Входим в большой зал, полный незнакомых мне лиц. Ну, думаю, вот когда ты попался, голубчик… Встречают аплодисментами. Народу человек пятьдесят, если не больше. Тут и военные всякого рода оружия, тут и актеры, и наш брат-художник. Кое-кого узнаю. Начинается пиршество, тосты, речи… Я думаю, что же я отвечу на этот поток слов, похвал, сравнений, заслуженных и незаслуженных… Однако надо отвечать. Встаю. Все утихают. Начинаю с того, что сваливаю все на свою врожденную неспособность говорить. Извиняюсь, мило улыбаюсь и, под гром рукоплесканий, сажусь. Пир затягивается. Становится ясно, что мне — чествуемому — лучше уехать, о чем я и говорю сидящим около меня устроителям, и, еще раз поблагодарив собравшихся, я удаляюсь. Пожелания всех возможных благ несутся мне вослед… Это и была «лучшая минута» во всем этом шумном и ненужном чествовании.
Немало писем, знакомств, разговоров, очень интересных и характерных, было за это памятное мне время. Приведу две-три такие встречи, беседы.
Однажды, уже в середине выставки, когда успех ее определился, когда и по будням бывало много народа, а по праздникам переваливало за тысячу, ко мне явился какой-то уполномоченный от группы молодежи — студентов и курсисток, кои хотели меня видеть, слышать объяснение некоторых моих картин.
Я и раньше слышал и читал письма неведомых корреспондентов. Одни меня восхваляли, другие упрекали за отсутствие картин на темы минувших дней. Ну, думаю, сейчас придется держать ответ. Умудри, Господи!
Иду, и, как всегда в таких «критических» случаях, спокоен, внешне спокоен. Спускаюсь в зал. Толпа. Лица молодые, приятные и неприятные, молодежь мужская и женская. Я вхожу в их гущу. Стоят перед «Димитрием Царевичем». Кольцо за мной замыкается. Здороваюсь, отвечают не все.
Вперед вышла некрасивая, полная, коренастая девушка и старообразный, высокий, бородатый студент. Одеты оба бедно. Лица знакомые, такие памятные с молодости. С такими живал когда-то, и хорошо живал в Москве по «меблирашкам». Те же ухватки, все то же, что было двадцать пять лет тому назад. Послушаем, посмотрим, с чего начнется допрос, в чем станут обвинять меня. «Димитрий Царевич» — самая одиозная, самая острая картина на выставке. С нее, вероятно, и начнут. Так и вышло.
Курсистка с места взяла мажорный тон. Смысл ее речи был таков: как и чем я могу объяснить то, что взял такой сюжет для своей картины, тем самым сея в народе предрассудки, поддерживая веру в нелепые понятия; что личность этого самого «святого» далеко не такова, каким я желаю его показать, и пошла, и пошла… В окружающих вижу сочувствие моей обвинительнице. Особенно грозен бородатый, длинный студент.
Я дал наговориться милой девице, выложить все ее обвинения меня в крайнем моем невежестве, во «тьме» моей, и, когда поток ее красноречия иссяк, когда я выслушал еще двоих-троих, — вот тогда и я заговорил. Заговорил со всем возможным спокойствием и дружелюбием. Напомнив прежде всего эпиграф поверия народного, что был в моем каталоге перед «Димитрием Царевичем»[365], сказал, что у меня и в мыслях не было написать «исторического» Димитрия Царевича. Тема эта лишь предлог к тому, чтобы рассказать людям переживания матери, потерявшей ребенка, быть может, потерявшей надежду иметь детей вообще. Что тут, так сказать, рассказ ведется от имени такой несчастной матери. При этом я обратился к моей вопрошательнице с вопросом — замужем ли она? Ответила — нет.
Говорю: «Вот когда вы выйдете замуж, а вы молоды, и это будет, когда станете матерью, тогда поймете не рассудочно, не отвлеченно, а сердцем, быть может, опытом, что такое дитя и что значит его потерять».
Девица покраснела, смутилась, смягчилась, прошел по окружающим какой-то шепот, одобрение. Я почувствовал, что опасность миновала. Даже сердитый бородач стал на меня смотреть мягче. Вопросы живые, человеческие посыпались со всех сторон. Кончилось тем, что мне жали наперерыв руки, благодарили, и я расстался с моими молодыми людьми самым приятным образом.
А вот и еще один разговор. Мне говорят, что меня желает видеть генерал Верещагин. Прошу его в свою комнатку, наверху при выставке. Входит крупный, нарядный генерал, очень схожий по облику с покойным Василием Васильевичем Верещагиным — баталистом. Рекомендуется, называя себя братом знаменитого художника.
- Верещагин - Аркадий Кудря - Искусство и Дизайн
- О духовном в искусстве - Василий Кандинский - Искусство и Дизайн
- Полный путеводитель по музыке 'Pink Floyd' - Маббетт Энди - Искусство и Дизайн