Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деловитая и мирская гр<афиня> Софья Андр<еевна> не раз говорила мне в Ясн[ой] Поляне, сколько увлечений, симпатий и антипатий пережил Л[ев] Николаевич]. Он еще когда-то восхищался царствованием и характером Николая П[авлови]ча, хотел писать роман его эпохи, теперь же с редким легкомыслием глумится над ним.
Провожая меня, как и писал я тебе, Толстой „учительно“ говорил, что даже православие имеет неизмеримо более ценности, чем грядущее „неверие“ и т<ак> д<алее>. Рядом с этими покаянными словами издаются за границей „пропущенные места“ из „Воскресения“, где он сам дает такой козырь в руки неверию.
Сколько это барская непоследовательность, „блуд мысли“, погубили слабых сердцем и умом, сколько покалечили, угнали в Сибирь, в Канаду, один Господь ведает! И все ведь так мило, искренне, при одинаковой готовности смаковать „веру“ умного мужика Сютаева и „вошь“ на загривке этого самого Сютаева[358].
Как часто этот „смак“ художника порождает острую мысль, хлесткую фразу, а под удачливую минуту и целую „систему“, за которой последователи побегут, поломают себе шею. Он же, как некий Бог, не ведая своей силы, заманивая слабых, оставляет их барахтаться в своих разбитых, покалеченных идеалах.
„Христианство“ для этого, в сущности, „нигилиста“, озорника мысли, есть несравненная „тема“, — тема для его памфлетов, остроумия, гимнастики глубокомыслия, сентиментального мистицизма и яростного рационализма. Словом, Л. Н. Толстой — великий художник слова, поэт и одновременно великий „озорник“. В нем легко уживаются самые разноречивые настроения. Он обаятелен своей поэтической старостью и своим дивным даром, но он не „адамант“»[359].
В Киеве я получил ответ Л<ьва> Н<иколаеви>ча на посланные в Ясную П<оля>ну фотографии[360]. Вот он:
«Михаил Васильевич, благодарю Вас за фотографии. Вы так серьезно относитесь к своему делу, что я не побоюсь сказать Вам откровенно свое мнение о Ваших картинах.
Мне нравится и „Сергий-отрок“, и два монаха на Соловецком. Первая больше по чувству, вторая больше по изображению и поэтически рассказанному настроению. Две другие, особенно последняя, несмотря на прекрасные лица, не нравятся. Христос не то что нехорош, но самая мысль изобразить Христа, по-моему, ошибочна.
Дорога́ в Ваших картинах серьезность их замысла, но эта самая серьезность и составляет трудность осуществления. Помогай Вам Бог, не унывать, не уставать на этом пути. У Вас все есть для успеха. Не сердитесь на меня за откровенность, вызванную уважением к Вам. Лев Толстой. 3 окт[ября] 1906»[361].
В то же лето был написан мной портрет с друга моего — польского художника Яна Станиславского, гостившего со своей женой у нас на хуторе. С грустным чувством вспоминаю эти дни, проведенные с любимым и ценимым мной «Иваном Антоновичем», как звали Яна Станиславского в Киевском русском обществе. Станиславский в то время был уже сильно болен. Почки, сердце были в самом плохом состоянии. Врачи посылали его в Египет. Ехать туда он не хотел, хотя и чувствовал, что дело плохо.
Когда портрет был кончен, Станиславский им остался доволен, заметив вскользь: «Прекрасный портрет для моей посмертной выставки». Тогда же я подарил портрет жене Станиславского, Янине Станиславовне. Он и был в 1908 году на посмертной выставке Станиславского в Кракове, Варшаве и Вене, а после смерти жены художника перешел в Краковский национальный музей.
Со Станиславским я виделся еще один раз в сентябре в Киеве. В конце же декабря он скончался в Кракове.
К концу 1906 года революция доживала свои последние дни. В Киеве во главе патриотического движения стоял тогда издатель газеты «Киевлянин»[362] — проф<ессор> Пихно. Тогда же состоялся огромный съезд, так наз<ываемых>, «Русских людей». На нем впервые появились люди, в последующие годы так или иначе фигурировавшие перед лицом тогдашней России. Многих из них следует помянуть добром, иных же лихом. Сейчас едва ли многие из них остались в живых, а так как о них, да и сами они о себе в свое время много говорили, то я здесь не стану останавливаться, называть их имена, вспоминать добрые и недобрые дела их.
Мне, как и множеству киевлян того времени, пришлось присутствовать на парадном спектакле «Жизнь за Царя». Все билеты задолго были распроданы по огромным ценам. Зрительный зал нового Оперного театра был битком набит. В ложах было чуть ли не вдвое больше против нормы. С галереи висели как гроздья головы, руки. У театра стоял хвост до Фундуклеевской улицы жаждущих попасть на «Жизнь за Царя».
Ни на одном Шаляпинском спектакле не было такого подъема, такого праздничного, парадного вида. Это было событие. Напряжение зрительного зала росло с каждой минутой. Началась знаменитая увертюра, всех охватил какой-то душевный трепет. Все сразу почувствовали, что они братья по крови, что всем дорога Россия, ее слава, величие, ее счастие.
Началось действие. Артистам мгновенно передалось настроение публики. Самые незначительные из них были выше своих сил. Сабинина пел артист-еврей. И как пел! Он влагал в слова, в звуки тот смысл, ту силу и воодушевление, которое хотел придать Сабинину Глинка и какое требовала сейчас с такой горячностью публика.
После каждого акта вызовам не было конца. Весь театр был в каком-то восторженном экстазе.
Я много видал знаменитых, великих артистов, бывал на их бенефисах, торжествах, но то, чему я был свидетелем тогда, в день представления «Жизни за Царя», оперы на юге России редко даваемой, мало популярной, этого, повторяю, ни на каких самых шумных бенефисах гремевшего тогда Шаляпина — не было.
Это был спектакль поистине народный. Чем ближе было к концу, тем возбуждение более росло. Настал момент мученичества Сусанина за юного Царя.
Публика, как один человек, бурно потребовала, чтобы поляки «не убивали Сусанина». Это было исполнено, после чего вызовам Сусанина, Сабинина, Антониды, Вани не было конца. Все разошлись усталые, но счастливые. Киев долго говорил об этом патриотическом вечере.
Я продолжал готовиться к своей выставке. Думалось, что-то ожидает меня в новом 1907 году, в Петербурге! Испытание мое и всяческие терзания приближались…
Суриков окончил «Разина» с опозданием: революция кончилась[363].
Персональная выставка 1907 (Петербург — Москва). 1907
Год 1907-й был один из самых интересных и знаменательных в моей жизни и деятельности.
Начался он моей выставкой в Петербурге, потом приглашением меня Великой Княгиней Елизаветой Федоровной к росписи сооружаемого ею храма при Марфо-Мариинской обители, рождением сына Алексея и второй поездкой в Ясную Поляну, написанием там портрета с Л. Н. Толстого, поездкой к другому Толстому — графу Дмитрию Ивановичу, директору Эрмитажа в Кагарлык.
Об этом расскажу так, как сохранила моя память, и по письмам, что остались в Уфе и у приятеля моего в Петербурге.
Помещение для выставки было снято мною еще в конце 1906 года. Это был известный тогда Екатерининский концертный зал во дворе Шведской церкви, что на Ма<лой> Конюшенной. Зал был новый, с хорошим светом, белый, нарядный. Он был законтрактован неким Лидвалем, аферистом, замешанным перед тем в деле с поставкой хлеба в Нижнем. Лидваль вышел сух из воды и теперь промышлял в Питере чем придется. Между прочим снял у Шведской общины концертный зал, отдавая его под концерты, выставки, лекции за большие деньги. Мне рекомендовал этот зал Дягилев, предупредив, что с Лидвалем надо быть все время начеку.
Я снял зал на один месяц за две тысячи рублей. Плата денег в два срока. Первый — при начале устройства выставки, второй — во второй половине, по открытии ее.
В Питер приехал я заблаговременно и начал понемногу приготовляться. Имея план зала, я еще в Киеве составил план развески картин. И когда время моей аренды наступило, имея опытных людей наготове, я быстро стал развертывать выставку. Была у меня и опытная кассирша (от Дягилева), она взяла на себя всю деловую канцелярскую сторону устройства: публикации, билеты, разные разрешения и проч<ее>. Дело кипело… В три-четыре дня все было поставлено по местам, декорировано светлой материей, цветами, лавровыми деревьями, нарядными кустарными вышивками по стенам, на мебели.
Лидваль заходил на выставку, посматривал и дня за три до открытия напомнил мне, что завтра срок первого взноса. Я на его слова, в хлопотах, не обратил внимания — не до того было. Наступило «завтра». Я кипел, как в котле, совсем позабыв о времени взноса. Прошло и это «завтра».
На другой день утром на выставку явился Лидваль и заявил, что так как контракт мною нарушен, то он просит немедленно «очистить зал». Я вижу свою оплошность, предлагаю этому господину сейчас же получить следуемые тысячу рублей (их я все время носил в кармане), но Лидваль и слышать меня не хочет…
- Верещагин - Аркадий Кудря - Искусство и Дизайн
- О духовном в искусстве - Василий Кандинский - Искусство и Дизайн
- Полный путеводитель по музыке 'Pink Floyd' - Маббетт Энди - Искусство и Дизайн