Ну и конец (конечно, с каламбуром) был таков: она оказалась проституткой, глотающей как минимум десять-пятнадцать порций спермы в день, а калорий в одной мощной струе вполне достаточно, чтобы навсегда поссорить ее с Блюстителями Веса. Какие там калории? Я не могу вспомнить. Но десять-пятнадцать порций спермы равняются обеду из семи блюд в Тур д'Аржан, хотя, конечно, за проглоченное здесь платишь ты, а не тебе. Бедняки умирают от недостатка белков по всему миру. Если бы они только знали! Средство от голода в Индии и средство от перенаселенности там же — и все в одном большом глотке! Один глоток, разумеется, погоды не сделает, но он может стать как раз тем вожделенным «стаканчиком на ночь».
Это правда, что я себя рассмешила?
— Хо-хо-хо, — сказала я себе голой.
И затем, в тот самый момент, когда меня охватил приступ фальшивого смеха, я нырнула в чемодан и вытащила свой блокнот и бумаги и стихи.
— Я собираюсь описать, как я здесь оказалась, — сказала я себе. — Как меня, голую и поджаренную, словно полуприготовленный цыпленок, занесло на эту грязную свалку в Париже? И где, черт возьми, я окажусь потом?
Я уселась на кровать, разложила свои блокноты и стихи вокруг себя и отщелкнула толстые пружинки на переплете, к которому не прикасалась уже четыре года. Там не было какой-то особой системы. Журнальные вырезки, записи покупок, список депеш, на которые надо ответить, черновики сердитых писем, никогда не отправленных, наклеенные газетные вырезки, сюжеты рассказов, наброски стихов — все перемешано, хаотично, почти нечитаемо. Названия записывались фломастерами всех цветов. Но опять-таки никакой системы цветового кодирования здесь не было. Шокирующий розовый, изумрудно-зеленый, средиземноморски-голубой, кажется, предпочитались, но встречалось так же много черного, оранжевого и пурпурного. Почти не было мрачных темно-синих чернил. И никогда карандаша. Мне нужно чувствовать, как протекают чернила между моими пальцами, когда я пишу. И я хочу оставить свои эфемерности надолго.
Я пролистала страницы, обезумевшими глазами выискивая какой-нибудь ключ к своему положению. Самые ранние записи относились ко дням в Гейдельберге. Здесь скрупулезно фиксировались мои ссоры с Беннетом, стенографически передавались наихудшие из них, разбирались сеансы психоанализа, проведенные с доктором Хоппом, рассказывалась история моей борьбы за умение писать. Боже, я почти забыла, как несчастна тогда была, как одинока! Я забыла, каким невыносимо холодным и безразличным был Беннет. Почему плохой брак принуждает к гораздо большему, чем никакой? Почему я так цепляюсь за свою нищету? Почему я верю, что это все, что у меня было?
Читая блокнот, я начала погружаться в свои заметки, как в роман. Я уже почти забыла, что сама написала их. А затем вдруг обнаружила нечто весьма любопытное, причем не в блокноте, а в себе. Я даже перестала проклинать себя; все было так просто. Может быть, мое последнее бегство не было таким уж злом с моей стороны, и ни за какую неверность я извиняться не должна. Может быть, это была верность самой себе. Радикальное, но необходимое средство для изменения жизни.
Ты не должен извиняться, если хочешь владеть своей собственной душой. Твоя душа принадлежит тебе — плоха она или хороша. Когда все сказано и сделано, это единственное, что у тебя остается.
Замужество — это хитрая штука, потому что оно как-то всегда приводит к folie a deux — сумасшествию вдвоем, как говорят французы. Временами ты уже не знаешь, где кончаются твои галлюцинации и начинаются мужнины. Ты стремишься то выругать себя как можно сильнее за дурные поступки, то наоборот, похвалить себя за них. И ты пытаешься слить в одно зависимость и любовь.
Я продолжала читать и с каждой страницей все больше становилась философом. Я поняла, что не хочу возвращаться к тому замужеству, которое описано в блокноте. Если я и Беннет снова сойдемся, это будет совсем другая жизнь. А если нет — что ж, я знаю, что переживу.
Я совершила открытие, но электрическая лампочка не свалилась мне на голову, я не скакала и не кричала «Эврика!». Я сидела и очень спокойно глядела на страницы, мною же написанные. Я знала, что не хочу быть пойманной и заключенной в своей книге.
Я приободрилась, поняв, насколько изменилась за последние четыре года. Теперь я могла бы кому угодно послать свои стихи. Теперь я не боюсь водить машину. Я могу проводить многие часы в одиночестве и писать. Я учу, читаю лекции, путешествую. Правда, боюсь полета, как и прежде, но не позволяю своему страху завладеть мною. Может быть, когда-нибудь я и с ним расстанусь. Если хоть что-то в жизни меняется, то почему бы не измениться и всему остальному? Какое право я имею предсказывать будущее да еще представлять его таким безрадостным? Когда я стану старше, я могу измениться в сто разных сторон, которых сейчас и не замечаю. Все, что нужно делать, это ждать.
Легко было убить себя в приступе отчаяния. Легко, достаточно легко было играть в мученицу. Гораздо сложнее ничего этого не делать. Выносить свою жизнь. Ждать.
Я заснула. Я думаю, что заснула, уткнувшись носом в свою записную книжку на пружинках. Я помню, как проснулась в голубоватые часы раннего утра и почувствовала рубчик от пружины на щеке. Я отшвырнула блокнот и заснула снова.
И сны мои были необыкновенны. Полные подъемников, движущихся платформ, огромных круч и скользких лестниц, на которые я карабкалась, гор, башен, руин… мне смутно кажется, что я приказала самой себе спать, как заставляешь себя проглотить лекарство. Я помню, раз или два просыпалась и засыпала снова, думая: «Теперь мне приснится то, что заставит принять решение». Но какое решение я могла отыскать? Каждый выбор по той или иной причине кажется неудовлетворительным. Каждый выбор исключает несколько других выборов. Как будто я просила свои сны рассказать мне, кто я такая и какой должна быть, просыпалась с сильно бьющимся сердцем и снова ныряла в сон. Может быть, я надеялась разбудить кого-нибудь еще.
Отрывки этих снов и сейчас со мной. В одном из них я иду по узкой доске, переброшенной от одного небоскреба к другому, чтобы спасти чью-то жизнь. Чью? Мою? Беннета? Хлои? Сон об этом не говорит. Но ясно, что если я упаду, моя жизнь тоже закончится. В другом я проникала в себя, чтобы вытащить диафрагму, и в моей матке плавали большие контактные линзы. Матка обозрения. Шейка матки была как глаз. Близорукий глаз, конечно.
Затем я вспоминаю сон, в котором я снова оказываюсь в колледже и получаю диплом из рук Миллисенты Макинтош. Я поднимаюсь по ступенькам лестницы, которые кажутся больше, чем ступени мексиканских храмов, чем ступени библиотеки Лоу. Я шатаюсь на высоких каблуках и боюсь наступить на свою мантию.