уже не театральном, а историческом эпилоге реальной до недавнего времени драмы всех немецких зонненбрухов.
ЕЩЕ О «НЕМЦАХ»{18}
Начнем с названия, поскольку именно оно вызвало больше всего возражений и недоумений.
Публикуя весной 1949 года в журнале «Одродзене» первый акт моей пьесы, я воспользовался первоначальным условным названием «Немцы — люди». Уже написав пьесу целиком, я понял, что оно не выражает достаточно точно содержания произведения. Это не означает, что в ходе работы я отошел от первоначального замысла, не означает также какую-либо «нечеткость концепции» пьесы. Дело, скорее, в том, что формула «Немцы — люди» определяла попросту исходный пункт, с которого я начал разрабатывать данную тему, и в этом смысле она несомненно обладала определенной полемической остротой, полемической в отношении трактовки в нашей послевоенной литературе (и не только нашей) немецкой проблемы и немцев, трактовки, сводившейся почти исключительно к показу страданий, травм и чувств. Литературный образ немца в наших романах, повестях, пьесах и фильмах на тему оккупации был образом скорее сатанинским, чем реалистическим, образом очень слабой познавательной ценности или вообще лишенным ее. Были жесты и выражения лиц, действия и поступки, но не вскрывались мотивы действий, внутренний механизм «функционеров преступлений», тот механизм, который использовался гитлеровским империализмом в своей чудовищной игре.
Этот ведущий к опасным упрощениям метод следовало каким-то образом преодолеть, особенно по мере того как с течением времени начала вырисовываться непреодолимая потребность поисков идеологических и практически-политических концепций решения «немецкой проблемы» способом, полезным для мира во всем мире и для жизни народов — соседей Германии. В основу этой концепции должна быть также заложена необходимость создания определенной психологической настроенности у народов, переживших гитлеровскую оккупацию.
И вот название «Немцы — люди» означало для меня некий исходный пункт попытки отойти в литературе от плакатного портрета «лающего немца» и поставить перед собой вопрос: как они «это» совмещали со своей обычной человеческой жизнью там, в своем рейхе, среди своих жен, родителей, детей? Какими они были между собой, когда их не видели наши глаза? Не гитлеровская дрессированная бестия, член национал-социалистской партии, кадр террористического аппарата, а обычный, «нормальный» немецкий человек, — каким он, собственно, был, и в чем заключалась его вина?
Немцы — большой народ и живут в самом центре Европы. Слишком часто и слишком ощутимо врывались они в жизнь других народов, так что не только их политика, но и внутренние, «человеческие» дела пробуждали в нас самый пристальный интерес. Война и гитлеровская оккупация приблизили «немецкую проблему» до ужаса близко, так что «интерес» должен был у многих из нас превратиться в страсть постигнуть внутренний механизм всего того, что нас мучило физически, морально и политически с 1939 по 1945 год.
Я думаю, что в этом смысле формула «Немцы — люди» достаточно четко просматривается в моей пьесе, в ее замысле и «подтексте». На титульном листе после окончательного завершения произведения остались просто «Немцы».
И вот тут, собственно, и начались возражения и недоразумения.
Я неоднократно читал и слышал, что «Немцы» как название — это слишком широкое обобщение конкретного содержания моей драмы с ее конфликтом, фабулой и персонажами. Говорят, что мелкобуржуазная интеллигенция, к которой относится семья Зонненбрухов, не может быть признана достаточно «типичной» для всего, о чем мы думаем, говоря: немцы. Один из публицистов образно выразился, что моя пьеса «дает нам представление о судьбе опилок, не давая, однако, почувствовать силу магнита», то есть немецкого пролетариата как классового гегемона.
Такой подход кажется мне слишком схематичным. Из несомненного факта, что пролетариат как класс является революционным гегемоном нашей эпохи, не следует, однако, совсем, что рабочие массы какой-либо определенной страны, в определенный период и по определенным причинам не могут временно оказаться в ситуации, не имеющей ничего общего не только с революционной гегемонией, но и вообще с какой-либо субъективной политической самостоятельностью. Что же касается вопроса, о котором речь идет в настоящее время, то, может быть, следует вспомнить некоторые факты, видимо, недостаточно у нас известные либо недостаточно запомнившиеся.
Остается фактом, что гитлеровский режим в первые годы своего господства почти полностью ликвидировал численно огромный политический актив немецкого пролетариата. Прежде чем европейские народы испытали на себе всю жестокость и беспощадность коричневого фашизма, он в течение ряда «мирных» лет испытывал свои методы в собственной стране, главным образом на немецком рабочем классе. С 1932 по 1936 год в Германии было уничтожено около двухсот пятидесяти тысяч антифашистов, в большинстве своем членов КПГ, свыше шестисот тысяч на много лет заключено в лагерях и тюрьмах, остальные, спасаясь, эмигрировали. После 1936 года в Германии остались только жалкие крохи, разбросанные и изолированные от масс остатки всего того, что составляло мозг, нервную систему и руки немецкого пролетариата. Никогда еще в истории многомиллионный класс (около 50 процентов населения Германии), класс в основе своей революционный, не был так последовательно и эффективно парализован на ряд лет, лишен своего политического костяка, своего революционного актива. Первые годы войны, годы ошеломляющих военных успехов Гитлера, если что-либо и изменили в этой картине, то только в худшую сторону. В сознании немецких масс они довершили дело опустошения, привели к тому, что в жизни Германии это был период глубочайшего упадка, помрачения и паралича сознания и классовой воли народных масс.
В Берлине мне рассказывали об одном из крупнейших металлургических заводов Германии, на котором в течение всего периода гитлеризма из двенадцати тысяч занятых рабочих число членов национал-социалистской партии никогда не превышало ста пятидесяти человек. Итак, всего 1,2 процента, — цифра весьма красноречивая. Но на этом самом заводе в течение всего времени войны не было ни одного случая саботажа, ни одной попытки нарушить высокий, продиктованный войной ритм производства — и это тоже красноречивый факт. Зонненбрухи были не только на университетских кафедрах, они стояли у доменных печей и станков. Только те, с кафедр, к своей позиции еще приспосабливали «философию»…
Это подтверждают, пожалуй, наиболее компетентно, высказывания самих немцев, подтверждает немецкая литература (хотя бы книги Анны Зегерс) и демократическая публицистика, это подтверждают — после постановки моей пьесы в Берлине — почти все высказывания о широкой типичности Зонненбрухов, высказывания, с которыми я имел возможность познакомиться в прессе или услышать во время дискуссий и бесед. Эти высказывания позволяют мне легко представить себе действие, основное содержание и персонажей моей пьесы перенесенными без каких-либо значительных изменений в иную среду немецкого общества того же самого периода.
И посему: может быть, в самом деле — «Немцы»? Может быть, «обобщение» не так уж безосновательно? А если уж обязательно «драма опилок», то, может быть, просто принять, что