удивляет по другим причинам. Вот, например, в известном уже письме Витольда Арцишевского, недавно опубликованном в «Новой культуре», мы читаем:
«Не было еще поколения, которое бы теснее, чем современное, соприкасалось с совокупностью жизни страны, было бы усерднее о ней информировано и глубже погружено в современность. И никогда экономические, социальные и политические проблемы не определяли так сильно воспитание, науку, труд и жизнь личности, как это происходит теперь».
Так как же понять, удивляется гражданин Арцишевский, что раньше писатели легко устанавливали связь с жизнью и создавали шедевры, а теперь эту связь так трудно установить{22}.
Удивимся и мы в свою очередь. Гражданин Арцишевский, который в своем письме неоднократно ссылается на мой доклад на июньском съезде Союза польских литераторов{23}, почему-то не заметил в нем абзаца, заключающего, как мне кажется, определенный ответ на волнующий гражданина Арцишевского вопрос. Цитирую его:
«Видеть и воссоздать действительность в революционном развитии, жизнь общества in statu nascendi[10], человека в процессе преобразования; понимать не только факты и события, но и действующие силы, прослеживать, как сквозь наслоения старого сознания пробиваются ростки нового мироощущения, — кто же из нас, писателей и не писателей, может не согласиться, что это действительно трудная задача. Пожалуй, более трудная, независимо от степени таланта или гениальности, чем те трудности, с которыми сталкивались хорошие или блестящие писатели-реалисты минувших эпох, описывавшие одобрительно или критически жизнь своих установившихся, медленно развивающихся обществ».
Да, писательский труд стал теперь — «независимо от степени таланта или гениальности» — труднее, чем прежде. Не с точки зрения якобы необходимости «выбора из чрезвычайно ограниченного числа «дозволенных» тем, конфликтов и решений», как голословно утверждает гражданин Арцишевский, а именно в связи с богатством и динамикой тем, с бурностью нашей жизни, с напряжением происходящей у нас борьбы, с новизной явлений, с темпами и размахом преобразования.
Труднее, естественно, стала прежде всего основная задача писателя: именно то самое «познание жизни». Труднее не только из-за того, что сама она, наша жизнь, так изменчива, подвижна, нетерпелива, что она бурлит от обилия недавно освобожденной энергии, а потому, что принципиальному и решительному изменению подверглось и само положение писателя как наблюдателя жизни.
Даже странно, как легко мы забываем простой факт, что почти все наши современные писатели старшего и среднего поколения, самые зрелые литераторы, определяющие лицо современной литературы, вот уже несколько лет тому назад оказались перед необходимостью отказаться от привычных путей, на которых они привыкли накапливать свое знание жизни, и направить главное внимание на действительность, лежащую не только за границами их собственного опыта, но и вообще за границами их буржуазно-интеллигентской среды! Попросту говоря, они оказались перед лицом необходимости присмотреться к собственному народу. Ибо если до вчерашнего дня только незначительная часть этих писателей знала более или менее деревню и крестьянина (деревню и крестьянина в условиях буржуазного государства), то что же говорить о знании рабочего класса, той «загадочной» силы, которая за десять лет не только стремительно выросла численно, но стала в то же время ведущей силой нации, определяющей развитие нашей новой жизни!
Вот почему у нас появилось неизвестное старым писателям понятие «периферии», или чего-то неведомого, лежащего вне «повседневной», «нормальной» обыденной жизни. Шахтер, железнодорожник, инженер, учитель, служащий — каждый из них живет в определенной среде, в которой людей объединяет самая существенная связь — связь выполняемой работы. Но для огромного большинства наших современных писателей основа их творчества — само существо творчества, его исходный материал — оказалась вдруг вне их среды не только в профессиональном, но даже в широком, социальном значении.
Прус не искал своих Вокульских, Жецких или Шуманов, они были у него «под рукой», среди знакомых и соседей, в «своем кафе», на «своем» Краковском Предместье. Иногда из окна квартиры он мог наблюдать голодных студентов или во дворе бедняка с шарманкой… Но горе Прусу, если бы он жил теперь и хотел «познавать жизнь», сидя в кафе Дома литераторов или еще где-нибудь на том же Краковском Предместье…
Люди типа гражданина Арцишевского, кажется, забывают, что наше общество в сравнении не только со временами Пруса и Ожешко, но и с той Польшей, которая прекратила свое существование только пятнадцать лет тому назад, является совершенно иным, а именно революционным обществом. До 1939 года жизнь основных масс польского народа находила отражение в нашей литературе обратно пропорциональное численности этих масс и объему выполняемой ими работы. Вот уже в течение десяти лет мы хотим в зеркале литературы не только достигнуть иных, соответствующих явлениям пропорций, но и отразить в нем также совершенно новое содержание этих явлений, их принципиальное отличие от прошлого.
Для большинства наших писателей это означает необходимость выйти за пределы своей социальной среды, искать новые, иные, чем до сих пор, пути и методы «познания жизни». Это не является, как готовы судить некоторые, только вопросом удобной или неудобной поездки. Писатели оказались перед лицом задач, куда более трудных, чем те, перед которыми стоит, например, техническая интеллигенция. В конце концов, и при капиталистическом строе инженер работал вместе с рабочими, они и он на одном производстве. Точно так же технологические процессы в металлургии или кожевенном производстве в принципе остались прежними, независимыми от общественного строя. От писателя, однако, общественная революция потребовала революции в их творческих лабораториях, в их «технологии» — в диапазоне, в целях и методах их труда. Это значит — в них самих.
Ведь в самом деле, уже сами познавательные функции писателя, о чем у нас часто как бы забывают, самым неразрывным образом связаны с его личной жизнью. Они весьма существенно отличаются от познавательных функций и методов научного исследователя, социолога или психолога.
Я коснулся этой проблемы на одной из недавних дискуссий в Доме литераторов, выдвинув понятие «внутренней биографии» писателя как фактора, определяющего творчество. Это вызвало тогда некоторое замешательство. Ежи Путрамент{24} обнаружил в моих замечаниях опасность «подозрительного субъективизма», а суть дела эпитетами не решить. То, что я говорил тогда, не было, впрочем, никаким открытием. Через несколько дней после упомянутой дискуссии я нашел в только что изданном у нас сборнике очерков советских писателей «В мастерской писателя» интересные замечания Константина Паустовского о «внутренней биографии» мастера, представляющей его основной «золотой запас». Я думаю, что многие из нас очень часто кружат мысленно вокруг этой проблемы, но она как-то всегда терялась в наших дискуссиях, подавляемая именно такими эпитетами и фразами.
Так что же означает «внутренняя биография» писателя? И чем она отличается от внутренней жизни огромного большинства людей, не писателей? Естественно, большей,