недели, а может, и дни после появления Ходасевича в ДИСКе, был создан новый, уже третий Цех поэтов. Ходасевич был приглашен на его второе заседание. Он лишь понаслышке знал прежнюю историю петербургских литературных объединений и смутно слышал, что когда-то Цех поэтов был “беспартийным”, а потом стал “акмеистическим”. Гумилев уверил его, что новый Цех будет “беспартийным”.
Перед собранием я зашел к соседу своему, Мандельштаму, и спросил его, почему до сих пор он мне ничего не сказал о возобновлении “Цеха”. Мандельштам засмеялся:
– Да потому, что и нет никакого “Цеха”. Блок, Сологуб и Ахматова отказались. Гумилеву только бы председательствовать. Он же любит играть в солдатики. А вы попались. Там нет никого, кроме гумилят.
– Позвольте, а сами-то вы что же делаете в таком “Цехе”? – спросил я с досадой.
Мандельштам сделал очень серьезное лицо:
– Я там пью чай с конфетами[443].
Ходасевич не понимал всей гаммы чувств, стоящей за мандельштамовской иронией в адрес Гумилева. К обоим поэтам он, при более тесном каждодневном общении, стал относиться не в пример лучше. Бытовая характеристика Мандельштама в “Диске” – очень живая и правдоподобная, притом согретая искренней симпатией, не в пример резким отзывам из писем 1916 года: “Странное и обаятельное существо, в котором податливость уживалась с упрямством, ум с легкомыслием, замечательные способности с невозможностью сдать хотя бы один университетский экзамен, леность с прилежностью, заставлявшей его буквально месяцами трудиться над одним недающимся стихом, заячья трусость с мужеством почти героическим”[444]. Капризный, вспыльчивый и легкомысленный Мандельштам рядом с серьезным, самоуглубленным, обидчивым и язвительным Ходасевичем кажутся реинкарнациями Пушкина и Баратынского. Но сам Ходасевич далек был от мысли о таких аналогиях, по крайней мере, в отношении Мандельштама: к автору “Камня” он все же по-прежнему относился чуть свысока, как, впрочем, и к Гумилеву. За первые месяцы жизни в Петрограде Владислав Фелицианович по достоинству оценил критическое чутье вождя акмеистов, его понимание поэтической формы, его преданность литературе. Но он не мог удержаться от улыбки, глядя как Гумилев, еще минуту назад – важный и торжественный, играет в пятнашки со своими юными учениками. Ходасевич был умен и наблюдателен в том, что касалось внешних сторон личности и поведения двух поэтов-акмеистов, но глубже не проникал; и уж конечно не знал он тонких деталей их взаимоотношений, уходивших корнями в начало 1910-х. Уже в те годы Мандельштам, очень рано интеллектуально и духовно созревший, но инфантильный в быту, тяготился опекой властного старшего друга. За годы скитаний он достиг подлинной творческой зрелости, испытал счастливую любовь и литературное признание – неудивительно, что в 1920 году его затаенный бунт против Гумилева стал вырываться наружу. Осип Эмильевич ухаживал за Ольгой Арбениной, почти официальной пассией Николая Степановича, по-своему переучивал Ирину Одоевцеву, гордость гумилевской школы, и не упускал случая отпустить за глаза язвительное замечание в адрес “синдика”. Дело доходило до серьезных объяснений между поэтами. И все же Мандельштам и Гумилев искренне друг друга любили, были связаны многолетним общим литературным делом, общими идеями, и, конечно, в Цехе поэтов Мандельштама, каким бы сладкоежкой он ни был, привлекал не только чай с конфетами.
Иначе обстояло дело у “Жоржиков”, на которых Ходасевич тогда особого внимания не обращал – не зная, что перед ним люди, в спорах с которыми пройдут последние двенадцать-тринадцать лет его жизни. Личные и литературные обстоятельства заставляли их в то время бороться с “блоковцами” и повторять в статьях идеи своего учителя, которые с каждым годом будут им все менее близки, но в глубине души их кумиром и в 1920–1921 годах оставался Блок. Адамович в 1930-е годы писал: “Мы, с акмеизмом и цехом в башке, все-таки чувствовали, что не Гумилев наш вожатый, а он”[445].
Участие Ходасевича в Цехе оказалось коротким. Формальным поводом к выходу стало принятие в Цех поэта Сергея Нельдихена, который в 1920–1921 годах был в числе знаменитостей ДИСКа. Сын военного моряка, Сергей Евгеньевич Нельдихен-Ауслендер (такова была его полная фамилия; ее второй половиной пришлось пожертвовать, ибо Сергей Ауслендер в русской литературе уже был) родился в Таганроге. В прошлом у него было кадетское училище, военная служба, фронт, самострел, опять служба – на Балтийском флоте. Уборщицы произносили его немецко-датскую фамилию как “Нелькин”. Гремучие манжеты Нельдихена, искусно маскировавшие отсутствие под пиджаком рубашки, соперничали в качестве достопримечательности с “двустопными пястами” и гусарскими рейтузами Милашевского. Но прославился Нельдихен все-таки не манжетами, а стихами.
“В сущности, это были стихотворения в прозе. По-своему они были даже восхитительны: той игривою глупостью, которая в них разливалась от первой строки до последней. Тот «я», от имени которого изъяснялся Нельдихен, являл собою образчик отборного и законченного дурака, притом – дурака счастливого, торжествующего и беспредельно самодовольного”[446]. Ходасевич приводит фрагмент одного из стихотворений, вошедших в цикл “Праздник” – центральное произведение Нельдихена; именно его читал он на заседании Цеха:
Женщины, двухсполовинойаршинные куклы, хохочущие, бугристотелые,
Мягкогубые, прозрачноглазые, каштановолосые,
Носящие весело-желтые распашонки и матовые
висюльки-серьги,
Любящие мои альтоголосые проповеди и плохие хозяйки –
О, как волнуют меня такие женщины!
По улицам всюду ходят пары,
У всех есть жены и любовницы,
А у меня нет подходящих;
Я совсем не какой-нибудь урод,
Когда я полнею, я даже бываю лицом похож на Байрона…
Судя по точности цитаты, Ходасевич переписал для себя начало стихотворения – но лишь начало. Дальнейшее содержание он пересказывает весьма приблизительно: “Нашлась все-таки какая-то Женька или Сонька, которой он подарил карманный фонарик, но она стала ему изменять с бухгалтером, и он, чтобы отплатить, украл у нее фонарик, когда ее не было дома”[447]. На самом деле не Женька и не Сонька, а Райка, и не бухгалтер, а “толстый учитель из Смоленска”, и похищением фонарика дело не заканчивалось. Лирический герой предавался трогательным страданиям:
Где теперь Рая? – если б я ее встретил,
Я бы женился на ней!
Фу, – подставлю затылок под кран,
Надо успокоиться…
А финал у стихотворения уж совсем неожиданный:
Поцелуй – это то же, что у собак обнюхиванье.
Целуя женское тело, слышишь иногда,
Как в нем переливаются соки;
– Я знаю, из чего состоят люди,
Но мне ведь это нисколько не мешает целовать.
Конечно, Нельдихен писал не “стихотворения в прозе” – это был уитменианский верлибр. Но “Праздник” – это почти пародия на Уолта Уитмена, на его