Гоголь внимательно слушал. Грустное чувство охватило его. Здесь, в горах, среди тумана, в гуле водопада, еще острее чувствовалось одиночество, еще дороже, еще милее казалась покинутая родина. Но так нужно. Он должен принести в жертву своему великому делу и свои удобства, и свои привязанности, и самую жизнь.
Гоголь поселился рядом с Языковым. По утрам он ходил пить воды. Затем принимался за работу. Для собрания сочинений нужно было закончить ряд произведений и поскорее выслать их Прокоповичу. «Игроки», драматические отрывки из его первой комедии «Владимир 3-ей степени», а самое главное, «Театральный разъезд», которым должен был завершиться последний том, требовали доделки, тщательной обработки.
В «Театральном разъезде» он отвечал своим критикам. Насмешливо пересказывал Гоголь нелепые толки, клеветнические отзывы, тупое раздражение представителей высшего круга общества, задетых и раздраженных его комедией. Он выводит и знатных господ, мнящих себя любителями искусства, и чиновников, и светских дамочек, и литератора, которые в один голос заявляют, что его комедия «отвратительная пьеса! грязная, грязная пьеса!», что в ней «нет ни одного лица истинного, все карикатуры!», как утверждает в «Театральном разъезде» некий «литератор», напоминающий малопочтенную фигуру клеветника и шпиона 3-го отделения Булгарина.
Гоголь хорошо знает, что и его новая книга, его поэма, возбудит те же толки, вызовет поток клеветы и ругательств. Поэтому его перо быстро скользит по бумаге, ядовито обличая лицемерие, ложь, суесловие столь презренного для него «высшего общества»!
По вечерам они с Языковым долго пьют крепкий чай, просматривают русские журналы, читают стихи, спорят. Николай Михайлович лежит на своем диванчике в пестром, полосатом халате, а Гоголь сидит в кресле и поучительно рассказывает о своих делах. Его беспокоит судьба книги, вести, доходящие до него из России.
Октябрьский праздник в Риме. Художник А. Иванов.
Автограф Гоголя. Письмо к матери.
— Разве ты не видишь, — с горечью говорит он, — что мою книгу принимают за сатиру на личность!
Языков внимательно слушает и настаивает на том, что для России нужно теперь не осуждение, не сатира, а изображение положительного идеала русского человека.
— Ведь сатира, осмеяние русской жизни, — горячится Языков, — от незнания ее, от недостатка патриотизма. Опасные мысли занесены с Запада, их сеют Белинский и «Отечественные записки». Подлинные патриоты — московские славянофилы Аксаковы, Киреевские, Самарин — правильно указывают особые судьбы русского народа, сохранившего свои первоначальные основы, свято преданного православной вере.
Языков волнуется, машет руками, пробует привстать на своем костыле и бессильно снова опускается на диван. Он вытаскивает из стола листок с только что набросанными стихами и торжественно читает:
Хулой и лестию своеюНе вам ее преобразить,Вы, не умеющие с неюНи жить, ни петь, ни говорить!Умолкнет ваша злость пустая,Замрет неверный ваш язык:Крепка, надежна Русь святая,И русский бот еще велик!
— Эти стихи направлены против «критиков», заносчивых и дерзких людей, не понявших, того, что величие России в ее прошлом, в исконном единстве всех слоев ее населения.
Для Гоголя взгляды Языкова не были новостью. Его московские друзья — Погодин, Шевырев, Аксаковы во многом держались тех же воззрений.
Не возражая Языкову, Гоголь стал развивать свои мысли:
— Мне казалось, что больше всего страждет все на Руси от взаимных недоразумений и что больше всего нам нужен такой человек, который бы при некотором познании души и сердца и при некотором знании вообще проникнут был желанием истинным мирить. Для первой части поэмы требовались люди ничтожные, пошлые. Первая часть свое дело сделала: она поселила во всех отвращение от моих героев и их ничтожности. Теперь же я должен показать добродетельных людей, явления утешительные. Их в голове не выдумаешь. Пока не станешь сам хотя сколько-нибудь на них походить, все, что ни напишет перо твое, будет далеко от правды, как земля от неба!
Гоголю было тяжело говорить. Эти мысли давно теснили его, волновали и не приносили утешения. Второй том «Мертвых душ» писался медленно и трудно. Герои его не приобрели еще своего реального облика, не становились столь же зримыми, наглядными, реальными, как герои первого тома.
Они закончили свой спор. Да, собственно, это и не было спором. Гоголь сам себя хотел уверить в правильности того пути, который, как он думал, теперь открылся перед ним. Языков лишь договаривал то, что вытекало из слов самого Гоголя.
Вокруг становилось все темней. С гор опускались мохнатые, тяжелые тучи. Вскоре пошел теплый, плотный дождь. Казалось, все потонуло в этом мраке, дожде, черном, низко опустившемся небе.
Гастейн не оправдал своей славы. Гоголю не становилось легче, подавленное настроение не проходило. Чтобы развлечься, он съездил в Мюнхен, но там было жарко и душно, солнце накаляло комнату пансионата, и нечем было дышать. Он возвратился в Гастейн. Наступила осень. Частые дожди, суровые низкие облака утомляли и беспокоили Гоголя. Он снова стал вспоминать свой любимый Рим, теплое синее небо Италии. Воды Гастейна не пошли впрок и Языкову. Он скучал, раздражался и охотно поддался на уговоры Гоголя, звавшего его с собою в Италию. Гоголь обратился с письмом к Александру Иванову, прося его подыскать квартиру для Языкова.
В середине сентября он вместе с Языковым направился в Венецию, а 27 сентября 1842 года они были в Риме.
В ПОИСКАХ ИСТИНЫ
В Риме стояли теплые, прозрачные осенние дни. Пестрая уличная толпа, шумные остерии, монахи в черных и коричневых сутанах, нагруженные фруктами или хворостом ослики — все это было таким же, как и раньше. По-старому выглядел и узкий четырехэтажный дом на Виа Феличе, 126, в котором и остановились Гоголь с Языковым. Больной, с трудом передвигающийся Языков — во втором этаже, а Гоголь — на третьем. На четвертом же поместился давний знакомец Гоголя, адъюнкт математики Петербургского университета Федор Васильевич Чижов, недавно примкнувший к компании московских славянофилов.
Все они собирались по вечерам у Языкова, прикованного к своему креслу. На огонек приходили и художники — Иванов и Иордан. Иванов приносил обычно в кармане своей широкой художнической куртки горячие каштаны. На стол выставлялась бутылка алеатино, и вечер начинался с каштанов, запиваемых легким вином.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});