Спасибо тебе большое за письмо. Крепко целую тебя.
Твой Боря.
Фрейденберг – Пастернаку
Ленинград, 27.VII.1954
Дорогой мой Боря, извини меня, пишу в большой спешке – уезжаю, лечиться надо, мое здоровье – как в чулке спущенная петля.
Большое тебе сердечное спасибо – прежде всего – за самый факт присылки журнала, а уж о «содержимом» и говорить нечего. Я понимаю – ты не для моего отзыва, и что тебе мой отзыв; да это нисколько и не отзыв; а только выраженье тех чувств, о двойственности которых я тебе писала в прошлом письме. В твоих стихах я снова нахожу и до максимума биографически-близкое, непередаваемо понятное – и тот «иконостас», ту ограду, которая отделяет профана (в античном смысле) от запретного. Я хочу сказать простую, наипростейшую вещь: что с искусством нельзя быть запанибрата, и метрическое свидетельство никаких прав не дает. Я всегда чтила в тебе художника, с которым мне нельзя быть на короткой ноге, и даже именно потому, что мы родня.
Так вот, совсем по-чужому. Я понимаю, как никто, что значит увидеть два слова в печатных буквах. Удивительно, как это бывает: дверь наглухо закрыта, а все же выдается день, когда появляется щель, и вдруг печатные буквы!
О герое тебе очень удалось в одной скупой строчке дать полную характеристику. Это вовсе не так легко, как кажется на взгляд.
В твоих стихах мне показалось много нового, так сказать, тебя нового. Мне показалось, что лексика у тебя другая, что весь язык новый какой-то, другой, тяготеющий к огромной простоте, в реальной фактуре, в чеканке точной мысли. Но не знаю, почему – мне показалось, что еще ни один цикл твоих стихов так не приближал тебя к твоим молодым началам, так не возвращал к Близнецам в тучах, словно ты шел по кругу и в наибольшем уходе от робкого вступленья оказался, в своей зрелости, в двух шагах от своей юности. Если это так (наверно, я говорю чепуху), значит – очень хорошо. Хорошо, когда творец, подобно детскому воздушному шару, всегда привязан ниткой к своей молодости и к своему детству, что он «говорит себя» (как сказали бы греки) и держит единство со своей основой. Ты давно это напечатал, но никогда не поздно поцеловать и поздравить. Большой верой ты дышишь, большая твоя жизнь.
Прощаюсь с тобой на долгий срок. Думаю прожить на Карельском перешейке до глубокой осени. Люблю беспросветные дожди, падающие на лес молчаливых сосен. Они стоят в таком сплошном множестве, такие высокие и подобные друг другу, молчащие, что это производит впечатление иной высоты, достоинства, несокрушимого благородства. Бывало, истерзанная людьми, я спасалась в них духовно и думала – какие они добрые! не мучают, не интригуют, не насилуют, а могут, вот так просто, расти и жить возле меня.
Прости меня, что я в последнее время так «нудила» тебя. Не поминай лихом, ведь ты знаешь сердце. Я очень утомлена, очень сорвана. Свои мысли я выражала вычурно, ибо напряженно; форма им не давалась, не хотела вытечь, как вода из узкого горлышка, – чем больше наклоняешь пузырек, тем затор сильней. Я ненавижу эту свою манеру. Это стиль раннего Асеева, многозначительная вычурная недоговоренность с намеками на личность. Я не раз обижала твой вкус. Но, клянусь тебе – и свой собственный.
Работы у меня много, надо одно закончить, другое начать, а нога требует покоя, надо ее везти, возиться с такой чепухой.
Это называется спешить!!
Крепко обнимаю тебя. Будь здоров, будь счастлив.
Твоя Оля.
Ой, все забываю рассказать тебе два факта «после театрального разъезда» Гамлета Козинцевского:
1) Моя ученица спрашивает сынка, что он вынес из Гамлета. Он ответил всерьез: «Как что? Гамлет борется за крепкую семью. Я все понял».
2) Соседка спрашивает меня: «Скажите, Ольга Михайловна, что это там у Гамлета за птица без головы (Ника Самофракийская). Некого было спросить. Публика недоумевала – почему птица в человеческий рост и без головы».
Вот теперь адью по-настоящему!
Оля.
Пастернак – Фрейденберг
Москва, 31.VII.1954
Дорогая Оля!
Несколько слов еще совсем впопыхах в торопливость твоих дорожных сборов или, гложет быть, тебе вдогонку. Я знаю, что ты имеешь в виду, говоря о напряженности своих писем или обвиняя себя в вычурности. Но ведь ты клевещешь на себя. Чувство неокончательности мысли и, вследствие этого, неполной точности ее выражения так знакомо всем, кто имеет с этим дело! Я мог оставить твое письмо без ответа на этот раз, но не могу не защитить тебя от твоих собственных нападок.
И, – несколько совпадений. Ты случайно в конце письма назвала одно имя, – ты помнишь, кого? – («это стиль раннего Асеева»). У меня был разрыв со всем этим кругом и, шире, со всей средой, но истекшею зимой несколько человек так растрогали меня теплотой и определенностью своих изъяснений, что я не устоял и, между прочим, был как-то у него и его жены. Мы втроем провели вечер, я на память читал им все новое, часть которого потом попала в «Знамя». Кто-то плакал из них, я, честное слово, не помню, кто, но она сказала мужу (они на «вы»): Вы знаете, точно сняли пелену с «Сестры моей жизни». Это как раз и твое мнение.
А другое, – вместе с твоим письмом пришло от дочери повесившейся в 1941-м году Марины Цветаевой из восемнадцатилетней ее ссылки, из Туруханска. Мы с ней на ты, и очень большие друзья, я девочкой видел ее в 35 году в Париже. Это очень умная, пишущая страшно талантливые письма несчастная женщина, не потерявшая юмора и присутствия духа на протяжении нескончаемых своих испытаний. Так вот я хотел переправить тебе ее письмо, так вы в чем-то похожи, такие соседки по месту в моем сердце и так неоправданно строга она к себе и неведомо, чего требует от себя и хочет. Но пересылать это письмо было бы нескромно. Нет. Олечка, все хорошо. Хорошо даже и то, что грустно. Крепко целую тебя.
Твой Боря.
Фрейденберг – Пастернаку
Ленинград, 4 ноября 1954 г.
Дорогой Боря!
У нас идет слух, что ты получил Нобелевскую премию. Правда ли это? Иначе – откуда именно такой слух? Мой вопрос, возможно, очень глуп. Но как же его не задать? Жду с нетерпеньем твоей открытки. Будь здоров!
Твоя Оля.
Пастернак – Фрейденберг
Переделкино, 12.XI. 1954
Дорогая моя Олюшка!
Как я рад бываю каждой твоей строчке, виду твоего почерка!
Такие же слухи ходят и здесь. Я – последний, кого они достигают, я узнаю о них после всех, из третьих рук. «Бедный Боря, – подумаешь ты, – какое нереальное, жалкое существование, если ему некуда обратиться по этому поводу и негде выяснить истину!»
Но ты не представляешь себе, как натянуты у меня отношения с официальной действительностью и как страшно мне о себе напоминать. При первом движении мне вправе задать вопросы о самых основных моих взглядах, и на свете нет силы, которая заставила бы меня на эти вопросы ответить, как отвечают поголовно все. И это все обостряется и становится страшнее, чем сильнее, счастливее, счастливее, плодотворнее и здоровее делается в последнее время моя жизнь. И мне надо жить глухо и таинственно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});