моего критического выступления в газете, мой начальник выдал в «инстанцию» на меня характеристику, в которой констатировал «политическую незрелость» автора. Буквально так. Это, конечно, кое-чего мне стоило, но вскоре оказалось, что «незрелым» был он сам и, теряя с течением времени посты, катился по служебной лестнице все ниже, и была видна в этом падении вся нищета его принципов.
Личный опыт полезен пишущему и тем, что, отстояв свои убеждения, научается он понимать другого, неспешен с осуждением, а склонен к размышлению. Общественная победа передовой морали вовсе не означает приятие нутром ее принципов каждой личностью, и когда такая личность, носящая принципы нашей морали не в душе, а на плечах, подобно модному пиджаку, получает власть, она обнаруживает чрезвычайное рвение в их мнимой защите. Он, этот защитник, глядит на тебя с одной лишь позиции: надет ли у тебя точно такой же «пиджак», и, если не надет, он будет гнуть тебя в бараний рог, пока не добьется своего. А добивается он, в сущности, одного — угождения. Сам не имея твердых убеждений, он не умеет уважать их в другом и поэтому принимает угождение, этот отвратительнейший пережиток барства, за единомыслие. Эти две силы — истинную убежденность и угодничество — при внимательном рассмотрении найдешь в каждом конфликте, какой бы характер он ни носил: производственный, социальный, идейный… Зрелость публициста как раз и заключается в умении распознать эти силы в поступках людей. А распознаешь опять-таки в том случае, если имеешь убеждения, сложившиеся на основе народной порядочности и социальной идеи, а не на конъюнктуре времени.
Убеждения проявляются в поступках, в отношении ко всему, что тебя окружает. Если спокойно, без волнения и возмущения можешь проходить мимо беспорядка, мимо какой-нибудь житейской гадости, то никакой ты не публицист, если и напишешь что-то под рубрику «На моральные темы», твое писание будет правильное, но без чувств, как пресная лепешка: питательна, но невкусна. Такие писания адресованы непосредственно разуму, минуя чувства читателя. Чувство может вызвать только чувство.
Истинная публицистика — это сжигание самого себя, своих чувств и нервов, души и разума. Можно, конечно, настроить себя на гнев и любовь, на возмущение и восхищение и найти подходящие слова, и можно поднатореть в этом, как во всяком ремесле, но кто откроет секрет, почему и как отличает читатель «настрой» от «состояния». Читатель понимает, настроил писатель себя на любовь к добру, на гнев ко злу или он пребывает в этом состоянии постоянно. Читатель чувствует, сжигал себя автор, водя пером по бумаге, или только изображал сжигание. Не оспаривая нужности сухорационалистических писаний (они делают свое дело), я все же хочу сказать, что публицист не имеет права экономить свои нервы и чувства, в каждом писании он должен спалить себя дотла, не боясь, что на другой раз ничего не останется. Останется! Даже прибавится. Нервы и чувства публициста обладают удивительной способностью: чем безогляднее их сжигаешь, тем богаче они становятся.
Аксиомой является излишне часто повторяемое утверждение, что публицист досконально должен знать дело, о котором пишет. Надо бы говорить и о другом столь же — даже более того! — обязательном качестве: нетерпимости к плохо сделанному делу как к самому ярому злу. Да, я расцениваю плохую работу как самое большое зло, как замаскированный паразитизм, заслуживающий самой сильной реакции публициста — гнева.
Опять возникает вопрос: нетерпимость — это что, врожденное качество? Врожденное не врожденное, но исток его там же — в детстве, в отце с матерью. Если родители научили тебя всякое ребячье дело делать добросовестно, если внушили, что лень, неряшливость, небрежность есть непорядочность, то, когда станешь работником, у тебя не будет конфликтов с общественным требованием честной работы, оно воспримется тобою как естественная необходимость и станет основой нетерпимости ко всякому плохо сделанному делу.
С этой позиции я гляжу и на любовь. Кто из публицистов-деревенщиков не пишет о любви к земле, к отчему краю! Все пишут. И так часто мелькают призывы любить землю, что уже и не знаешь, что же это такое, как ее любить-то! Для публициста любить свою землю — не ностальгия по восходам и закатам, по парному молоку и хлебному духу ржаного поля, а не дающий покоя гнев за ее боль, за ее нищенское состояние, гнев на леность и бездушие, на бездумность и карьеризм, на все, что человек может сделать для земли и не делает. Любовь — не слова, а действие. А коль так, то немыслимо свои действия подразделять на стоящие твоего пера и не стоящие. Я получил письмо от одного своего почитателя. Он пишет: «У тебя талант, береги свое имя, не разменивайся на мелочи…» При встрече я спросил: «Что ты имеешь в виду?» — «Да вот ты писал о свалках, о грязи на улицах… Или последнее твое выступление: «Если не я, то кто же?» Это же дежурная газетная статья. Твое дело — проблемы».
Вот так. У тебя болит, а ты думай: возвысит это твое имя или не возвысит? Что же тут от истинной любви к земле? Да ничего. О собственной персоне забота — и только. Это не для меня.
III. УСТЬ-ДЁРЖА
22 ноября 1984 года
Любопытно: все перемены в жизни начинаются с какого-то толчка, как будто боковая сила нежданно ударяет в человека, и он, катившийся, словно шар, по прямой, меняет направление. Если жизнь человеческую представить как нить, свободно брошенную между двумя точками, и каждый поворот ее отметить узелком, то эти узелки и представят наибольший интерес, ибо они есть не что иное, как жизненные конфликты. В каждом узелке всегда драма, большая или маленькая — не суть, но всегда переломная, с внутренним борением, с преодолением чего-то в себе. Писатель, создавая литературного героя, непременно навяжет ему таких узелков и станет тщательно, на многих страницах, разглядывать их, распутывать, вскрывая тончайшие движения души, из коих и складывается характер. В этом смысле интересна всякая жизнь: у каждого только свои узелки, и у каждого только свое преодоление.
Прежде меня выбивали с прямого движения внешние силы, а летом 1972 года стукнула своя собственная, внутренняя, от которой получился очень уж крутой поворот, едва совсем не оборвавший нить: на носилках увезли в больницу, в которой я и залег чуть не на полгода. А когда вышел, оказалось, что для разъездного корреспондента уже непригоден. Можно было, конечно, тянуть волынку: брать «больничные», на неделю-другую выходить на работу, давать две-три «информашки» и снова к врачу, но это было бы противно моей натуре, и оставалось честно сказать себе: все, твои корреспондентские дороги кончились, старые заслуги эксплуатировать грешно.