все уже произошло, она здесь, со мной, мы одно, единое, навсегда. Разве спрашивают имя у навсегда, разве заглядывают в лицо единому? Просто была одна жизнь, и кончилась, верней, началась, настоящая – я нашел ее – мою единственную, такую родную, мою. Кто же она – с моими ладонями на ее щеках, или ее ладонями на моих? Я все стою с закрытыми глазами, а она тихо отдаляется, как отплывает, но мне не страшно, потому что мы нашли друг друга и уже ничто не может нас разлучить, выронить, потерять… Она где-то здесь, как и я для нее – где-то здесь. Мне светло и спокойно, как никогда, только сердце подрагивает, но не от тревоги, от счастья. Возвращаюсь к барной стойке, мы продолжаем о чем-то разговаривать с Женькой, что-то еще заказываем, я вижу ее губы, но голоса не слышу, то есть и слышу и нет – меня относит туда, в только что случившееся. Да ты не слушаешь, говорит она, где ты? И я рассказываю ей – сбивчиво, о только что случившемся. У нее такое лицо изумленное. Разве ты, говорит, не понял? Это же я была.
#58. Перемещения разрозненного
Написал письмо Сурии. Такой бы домик присмотреть, как у него в заповеднике, где мы гостили. На краю деревни, вблизи джунглей, и чтобы можно было ходить туда, не прячась от лесников. Чтобы речка была или озерцо, куда выходят слоны, тигры, олени. Чтобы смешанный лес и абрис гор где-то вдали. Чтобы примерно так, как в Мудумалаи, где у озера стоит брошенная двухъярусная дозорная башня со смотровой площадкой наверху. Там бы, на юге, в краю дравидов. Две-три комнаты, кухня с крюком под потолком, чтоб подвешивать продукты, веранда с небольшим садом, за которым чуть вдали – джунгли, и, если поднести к глазам бинокль, видно, как слон после купанья посыпает себя пылью – бледно-карминовой в лучах заката. И тает линия гор. Обжиться там: топчан, столик для кофе – настоящего, со здешних плантаций, и варить в турочке. И ходить в лес – еще затемно, когда только светает, и потом к закату. А ты будешь ждать, ждать дома, чем-то там заниматься по хозяйству, но и жить у меня в сердце между ударами, пока я в лесу сижу в засаде. Но и вместе будем ходить, да. В те дни, когда тебе не будет страшно. Будет. Но надо так, чтобы при этом светло.
Как странно. Временами я мысленно говорю с одной как с другой. И спохватываюсь. И не могу остановиться. Жизнь двоится, плывет. И не наводится на резкость. При жизни.
Местность лежит, как запавшая клавиша.
Местность ли, женщина…
И память, как пыль, в лицо летит, и огибает.
Да, такой вот wildlife-ashram был бы у нас, лесная тантра. Одна ты, один я, одно солнце, один лес, немножко памяти и по щепоти прочего. Я омывал бы тебя узнаванием, как няня – Одиссея. А ты – плела бы и распускала узоры моих очертаний. Такая вот парампара. Не смейся. И башня для наблюдений и любви. Пока не истаем, как та линия гор в глазном хрусталике.
И еще в доме у нас эта голость должна быть. Чуть приоткрытая. Или даже совсем одетая, но голость. Чуть прищуренная, дразнящая, изматывающая стыдом и счастьем. Чтобы вся неприкаянность, вся эта кромешная несовместимость наша как двух людей, вопреки законам материи, вдруг оборачивалась божьей милостью нестерпимым родством. Видишь, как я целомудрен, как боюсь спугнуть этот отъявленный разгул нашей близости.
Осталось понять, как быть с речью, любовью, памятью, и еще – со всем, что между нами. Верней, что они будут делать – с нами.
Оса с пчелой в траве сцепились. Оса скользнула в сторону, взлетела. А пчела, верней, две половинки от нее, лежит: недвижна нижняя, а верхняя, кренясь крылом, ползет кругами.
Как же это собрать? Как же собрать эту жизнь? Все так разбросано в ней, как тело Озириса. Так оно, видно, и происходит: думаем, что живем, а потом не собрать. Это, наверно, и станет участью на том свете: собирание жизни, вечное.
Оса к пчеле вернулась, к верхней половинке, взяла и держит на весу лицо ее, как пиалу, и пьет…
Тут во дворе живет трехцветный кот-женщина. Бродит по ночным мюнхенским улицам, а утром стучит лапой в мое окно, медитативно осматривает комнату, разглядывает картины. Ни покормить его, ни приласкать. Любое из благих намерений он еле терпит. Люди, кажется, навсегда выбыли из его восприятия. Люди, дни, времена года. Я зову его Пришвин. Варя Пришвин. И подсаживаю на шкаф, который почти упирается в потолок: только там, в этой темной щели, где пылится рисовальный архив, он может забыться, пережидая день.
Или ключ бренчит, иль река в кармане. Солнце змеится сквозь эту муть или ты, родная?
А вчера происходило странное. Улитка взобралась на стол на веранде и оказалась на краю пепельницы, исполняя над пеплом некий танец. Когда я приблизился к ней, она обернулась, продолжая раскачивать голову в воздухе. Перенес ее на траву, она свернулась там в безжизненную нашлепку… такой климтовский куполок тусклого золота. И все. Казалось бы, ну улитка, их тьмы тут. А весь вечер было муторно на душе, что-то она хотела… а я не понял, сделал что-то не то, не так. Не услышал, не разглядел, вошел в жизнь, в событие «через голову» происходящего, с самонадеянной чуткостью. Которая вроде бы нередко не подводила. Черта с два. Вся жизнь искалечена этой самонадеянной чуткостью.
Непроглядные «я», как в гареме жены перешептываются…
Было у нее четыре тела и одна душа: в одном – ходила, в другом – летела, в третьем – любила, то есть старела, а четвертое не нашла.
Что ж происходит с энергией при распаде цветка, лошади, человека, какие поет она песни, чьим горлом?
Сурия пишет, что сегодня «оформлял» тигрицу-людоеда в Боре, убитую крестьянами. Может, ту самую, которая бродила у нашего дома, выслеживала дикобразов у ручья? Помнишь те снимки обглоданного лесника, которые нам показывал учитель местной школы, по совместительству змеелов? Если эта тигрица была с детенышами, то у них все это запишется в памяти и потом, при случае, «выйдет в люди». Все мы детеныши ранних записей, сколько ни пиши поверх. Ты во мне, я в тебе, домик в джунглях, вся эта полуприкрытая жизнью голость.
Полоснул рассвет, и зарезал ночь.
Как же она называлась – та деревушка с колдунами-душегубами? А за ней река, лес, солнце в дымке. Когда впервые вышли с тобой к той реке и я приблизил зумом плывущее вдали бревно, обомлел: крокодил, но каких-то мифических размеров, таких уж давно не существует в мире. Но вот же. Потом каждый день мы видели их – плывущих, лежащих на другом берегу. А когда показали егерям снимки, они глазам не верили, но не длине изумляясь, а тому, что у них тут, оказывается, и крокодилы есть – прямо под носом, за кордоном. Мы этот кордон огибали, пробираясь в заповедник, чтобы нас не заметили, и обход этот вел через тихую