Анализ трех романов мы начнем хронологически с «конца» — с «Доктора Живаго» (1946–1955), романа, который, собственно, стал явной причиной литературного поединка Набокова с Пастернаком, причем отметим, что годы рождения обоих художников слова различаются на 9 лет (Пастернак — 1890, Набоков — 1899). И, на наш взгляд, для «неприятия» романа Пастернака у Набокова были все основания, поскольку в «Даре» и «ДЖ» обнаруживается много параллельных композиционных ходов.
Оба романа, хотя и по-разному, ориентированы на кольцевую структуру «вечного возвращения», структуру «без конца»: «Дар» завершается аналогом онегинской строфы с заключительными словами «и не кончается строка», «ДЖ» — стихотворными строками от имени вечно воскресающего Христа, «не имеющего ни начала дней, ни конца жизни» (Послание к евреям 7,3). И в этом смысле своей обозначенностью «конца»[176] им обоим противостоят «ПБ», к которым Пушкин при их повторном издании в 1834 г. специально приписал — «Конец повестям И. П. Белкина», одновременно расшифровав имя издателя — Александр Пушкин. Что касается «ЕО», то он, хотя и имеет открытый конец, также заканчивается словом «Конец». Последняя глава «ЕО» при этом должна была иметь номер 9 (Пора: перо покоя просит; Я девять песен написал), и можно вспомнить ответ Пушкина своим друзьям, которые его убеждали, что «пока Онегин жив, Дотоль роман не кончен — нет причины Его прервать… к тому же план счастлив». Этот «счастливый план» и хотел реализовать Набоков в «Даре», «рассчитывая» вместе со своим героем «прийти в рифму к девяти» [3, 28].
Однако и у Пушкина не все так просто: в предисловии к «ПБ» мы узнаем, что «скончавшийся» автор оставил роман, «которого он не кончил»[177], и что им заклеены все окна флигеля ключницы. В этом смысле интересен в «ДЖ» стык 9-й и 10-й глав части «девятой», открывающейся «записями Живаго» (в которых содержатся строки о перечитывании «ЕО»): конец гл. 9 — это записи о брате Евграфе (роль скрытой пружины играет в моей жизни мой брат Евграф?) и приписка автора-публикатора (Евграфа?): На этом кончались записи Юрия Андреевича. Больше он их не продолжал [3, 285]; гл. 10 начинается с того, что Юрий Андреевич идет в читальню, где многооконный читальный зал на сто человек был уставлен несколькими рядами длинных столов, узенькими концами к окнам [3, 285]. И если понимать слова «окна ключницы (хранительницы ключей)» в метатекстуальном ключе и расшифровать паронимию «конец — окно» как продолжение «неоконченного» письма чтением, то получится, что Живаго как бы продолжает дело Пушкина (читая в этой библиотеке «труды по истории Пугачева»[178]) и становится тем «уездным лекарем», который не дает «Белкину» умереть от простуды, при этом сам обнаруживает у себя «закоренелую болезнь». Ср. его записи в дневнике: «Немного простужен, кашель и, наверное, небольшой жар. Весь день перехватывает дыхание где-то у гортани, комком подкатывая к горлу. Плохо мое дело. Это аорта. Первые предупреждения наследственности со стороны бедной мамочки, пожизненной сердечницы. Неужели правда? Так рано? Не долгий я в таком случае жилец на белом свете» [3, 280] (см. также 3.3).
Выжить в Варыкине Живаго помогает герой с говорящей фамилией Самдевятов (которую он сам возводит к Сан Донато — ит. ‘святой дар’, ‘святое одарение’): с «подарками» Самдевятова (снова 9!) сближается в романе перечитывание «ЕО» и прояснение содержания пушкинских текстов (см. [Фарыно 1991, 150–161]). Затем этот образ трансформируется в «„свалившегося с облаков“ брата Евграфа, и с момента исчезновения обоих „Я“ Живаго идентифицируется с пушкинским „Я“ как носителем накопленного опыта и культуры <…> Поэтому главки 7 и 9 вводят мотивы Родословной и „биографии“, т. е. „жизнеписи“» [Там же, 160]. Согласно этой родословной, Пушкина как раз и тянет к Белкину (как и Живаго), однако у Пастернака скорей речь идет о творческой родословной[179]. Мотив же неоконченности в связи с «окнами»[180] вводит тему бесконечной открытости и репетитавности творческого процесса, который, согласно Юнгу [1990, 18], есть «живое существо, имплантированное в человеческую психику». Из писем Пастернака 1953 г. узнаем, что таким «окном» в метафорическом смысле был для него «неотделимый… Живаго», который позволял ему радоваться жизни и творить, несмотря на серьезное заболевание сердца [5, 510].
Что касается истории написания самих «ПБ», то первой из них был написан «Гробовщик», в котором доминирующей как раз является тема смерти как источника «творчества» гробовщика. И первый свой «гроб» Адриан создает для Петра Петровича Курилкина (ср. оксюморонное сочетание «жив курилка») — это было в год рождения реального автора — Пушкина (1799), что сводит «концы» жизни точно так же, как впоследствии в открывающих «ДЖ» словах «хоронят Живаго». Интересно, что в авторском варианте повести пришедший на новоселье Курилкин не просто рассыпался, оттого что «гробовщик» его от себя «оттолкнул», а «упал como corpo morte cadde». В. Шмид [1998, 58] пишет, что это цитата из дантовского «Ада», воспроизводящая то место, где потрясенный страшными переживаниями поэт «падает наземь, как падает мертвое тело». Таким образом, в «Гробовщике» также первоначально была заложена идея «смерти поэта», которая родилась параллельно с образом «покойного Белкина» на фоне державинского эпиграфа о гробах (Державин — поэт, который дал «начало» Пушкину: «в гроб сходя, благословил»).
С подобной же метаморфозой мы встречаемся и в «ДЖ», где благодаря паронимии «гардероб — гроб» (см. [Фатеева 2000, 188–189]) воскрешается тема «Гробовщика», которую Живаго решает в виде вопроса: разве может быть польза от смерти, разве может быть в помощь смерть? [3, 206]. И вновь материальным носителем этой помощи, «помогающей писать поэму» о воскресении, становится символический брат Евграф, являющийся к Живаго в виде «духа его смерти». Так, развивая метафору «гардероба» (который в «ДЖ» есть «скрещение» Олегова коня и Аскольдовой могилы), можно сказать, что Живаго «облекается» в «белые одежды» Белкина (как ранее Пушкин, по словам В. В. Виноградова), и это связано с тем, что в поэтической системе Пастернака идеи «смерти» и «Преображения» непосредственно связаны между собой. Доказательство этому: «Август» из «Стихотворений Юрия Живаго», в котором описывается смерть лирического «Я».
Ап. Григорьев [1876, 121] писал, что «покойный Белкин» — это «отрицательное начало» Пушкина, таким же «анти-началом», «анти-путем» [Йенсен 1997] по отношению к Живаго (Пастернаку) выступал Стрельников (Маяковский). И из писем Пастернака 1953 г., когда он сел за «окончание»[181] «ДЖ», узнаем, что «окно Живаго» 18 лет назад (в 1935 г., когда «Маяковский не был еще обожествлен») было для него «тупиком», и, будучи физически здоровым, он был «непоправимо несчастен и погибал», «заколдованный злым духом в сказке» [5, 510] (как впоследствии в «ДЖ» Стрельников). Обращаясь к «Гробовщику», находим ту же цифру «осьмнадцать лет» (2x9), когда все у «Гробовщика» шло заведенным порядком, а затем потребовало «переезда» — т. е. «сдвига», но, «приближаясь к желтому домику», читаем у Пушкина [7, 110], «гробовщик чувствовал с удивлением, что сердце его не радовалось» (ср. названия сел Ненарадово и Горюхино в «ПБ», где живет автор).
Связь «сдвига» с «путешествием» и началом работы над прозой — книгой об отце-путешественнике находим и в «Даре» Набокова, которую сын начинает писать через 9 лет после смерти отца. В начале июня (близко к дате рождения Пушкина) Федор начинает работу над книгой об отце и читает прозу Пушкина, затем переходит к его «жизни». При этом книги, которые он читает, всегда имели в Берлинской библиотеке штемпель на 99 странице и «лежали рядом со старыми русскими журналами, где он искал пушкинский отблеск» [3,88]. Число 99 дорого Набокову потому, что его год рождения 1899 ровно на 100 лет отличается от года рождения Пушкина — 1799 (именно поэтому «ритмы» обоих веков у Федора также «мешаются», как затем у Живаго).
Мы уже писали о том, что в «Даре» и «отец» и Пушкин воскресают, но прежде всего воскресает «Яша» — «мертвый поэт». И это происходит в «желтоватом» доме в воображении отца Яши по имени Александр. «Отец» Яши спрашивает Федора: «Как, разве вы не умерли?» — и, приняв его ссадину на виске за «след выстрела», признает в нем «свежего самоубийцу» [3, 83]. Появление «живого между мертвыми» здесь осмысляется иронически как «воскресение Христа» в виде «садовника» среди «миртовых кустов»: в этой роли выступает Федор (впоследствии в «ДЖ» символическое «воскресение» поэта Живаго в сцене у его гроба будет уже подано в самой серьезной манере; поза же, в которой лежит Живаго в гробу, напоминает положение Маяковского в стихотворении Пастернака «Смерть поэта»)[182].