Прыгнул и побежал. Он не знал, что ему подсказало, какой темный или светлый инстинкт сработал, но он сработал: Петров побежал не по дороге, а в поле, прочь от дороги. Поле было раскисшее; дождь хлестал, видно, не первый час; Петров проваливался в грязь, но бежал; падал, поднимался и снова бежал, не столько слыша, сколько шкурой чувствуя за собой погоню. Он бежал долго, в совершенной темени, в жути, потерял ботинок, бежал так — одна нога в ботинке, другая — без, в носке; кровь кипела в горле — дыхание захлебывалось, но он бежал, он хотел жить. Когда он понял, что погоня отстала: бог его знает почему, просто плюнули, наверное, чего за ним бежать по грязи, какой смысл, пусть живет, черт с ним, кому нужна его паршивая жизнешка — когда он понял это, он повалился сначала на колени, потом всем телом на землю — лицом в грязь, и тут его затрясло от рыданий как в лихорадке. Потом, чуть позже, он расслышал еле-еле пробивающийся сквозь дождь и темень звук чихающего мотора; не поднимаясь с земли, оглянулся. В далекой дали заметил две резкие, как штыки, полоски света. Вот они качнулись, и машина, взревев мотором, помчалась по шоссе. Она напоминала заводную игрушку. Петров поднялся с земли, его еще продолжало колотить, но он на это не обращал никакого внимания. Из своей темноты, как зверь из потаенного логова, он наблюдал за охотниками, которые совсем недавно могли лишить его света, а потом плюнули: живи! И он жил. Он чувствовал это не каждой жилкой, а теменью нутра, его издонностью, где в жестокой схватке дышат друг на друга жизнь и смерть. Жизнь победила, а смерть затаилась, и вот эту темь и глыбь животного инстинкта — живу! — Петров и ощущал. Жизнь — это когда отступает смерть. Если смерти нет рядом, жизнь — это не вполне жизнь.
Кажется, по лицу Петрова до сих пор бежали слезы; а может, это были только струи дождя; он сам не понимал…
Он побрел на шоссе; но побрел не перпендикулярно ему, а по кривой, неостывшим сердцем ощущая возможную опасность: охотники могут вернуться… Он шел в противоположную им сторону, но изредка оглядывался: не показались? нет? Но, слава богу, никого не было. И он брел и брел, беспрестанно проваливаясь в пашню, в одном ботинке и в одном носке, даже и не пытаясь, естественно, искать вторую туфлю, — куда там, смешно и думать! Когда он выбрался наконец на шоссе, ровное, асфальтовое шоссе, он присел на обочину, решая, что делать дальше: идти или ждать какую-нибудь попутку? Горело лицо; потрогав его ладонью, Петров тут же отдернул руку — будто его обожгли: наверно, весь был в ссадинах. Болело тело; особенно верх живота, куда ему пнули ботинком. Ну же и сволочи! — подумал Петров. Он подумал еще, без всякой связи с предыдущей мыслью, не выбросить ли ему и вторую туфлю, но решил: не надо. В одних носках, осенью, в дождь, на асфальте он будет выглядеть просто смешно, если остановится какая-нибудь машина; а если будет в одной туфле, сразу поймут: что-то случилось с человеком…
Петров поднялся и, несколько переваливаясь, как утка (из-за того, что был в одном ботинке), побрел по шоссе. Дождь шел сплошной стеной, нигде не было ни полсвета, и Петров с удивлением впервые в жизни заметил, что дождь светил сам по себе, особенно когда глядишь на асфальт; там тоже ничего не видно, но, может быть, капли, ударяясь о землю, в брызгах своих отбрасывают в пространство тончайшие нити света, иначе как объяснить, что в кромешной тьме Петров видел не только дорогу, но кое-где даже придорожные кусты, а то и сгустки леса, вдруг проступавшие в неведомо каком — далеком или близком — пространстве?
Сколько он брел, Петров не знал (часы он потерял; а может, «земляки» сняли?!), во всяком случае по ощущению — очень долго, пока наконец сзади не расслышал гул мотора. Да и ничего удивительного, что так долго не было ни одной машины: кого заставишь ехать в такую погоду? Петров остановился; наверное, здесь был пригорок, потому что шум мотора различался все явственней, а света фар все не было. Наконец из темноты, совсем рядом, полоснул свет. Петров поднял руку. Он видел, слышал, чувствовал — машина сбавила скорость; подъезжая к Петрову, она, кажется, даже начала останавливаться и вдруг взревела и как бешеная пронеслась мимо. Петров глазам своим не верил. Неужто не видно, в какой он беде? Его охватила поначалу злость, а потом тончайшая грусть, как всегда бывает с человеком, когда ему открывается еще одна истина о несовершенстве мира. «А если б подыхал тут? Тоже проехали бы?» И знал, понял: вполне возможно. Представь, ты едешь сам: ночь, темень, дождь, на дороге — бог знает где от города — стоит мужик, грязный, в крови, в одной туфле — хватит мужества остановиться? Ну вот то-то. Петров махнул рукой и побрел по дороге дальше. Неожиданно ему стало плохо; он даже сам не сразу понял это. Остановился, дышать нечем — и тут его начало выворачивать; он сел прямо на дорогу; потом, когда все прошло, когда тело, особенно ноги, опутались мелкой дрожью, он чуть отсел в сторону и, пригоршнями хватая воду в ближайшей луже, умылся. И тут снова услышал шум мотора. Поднялся. Выставил перед собой руку. И опять повторилось прежнее: машина притормозила, Петров успел заметить внутри кроме шофера женщину с ребенком на руках, будто мадонну, но тут же шофер дал газ, и счастливчики, спрятанные от дождя железной непромокаемой крышей, пронеслись мимо Петрова.
Больше Петров не голосовал. Несколько машин прошли со стороны Ярославля, три — на Ярославль, и ни одна не остановилась. И наплевать, решил Петров. Если бы не живот, который ломило не на шутку, видно, били по солнечному сплетению, Петров, наверное, мог идти и идти так бесконечно. Странное дело, он чувствовал душевный подъем, непонятную просветленность, словно открылось ему что-то совершенно новое о жизни. А открылась ему навстречу как бы сама жизнь, ее объятия: жил, жил и не знал, что такое жизнь, и вдруг чуть не потерял ее — и сразу прозрел: вот она, истина! Он выглядел сейчас как оборванец или бродяга, грязный, избитый, обессилевший, но внутри у него разжигалась и даже жгла душу радость: ничего, ничего, мы еще поживем на свете, мы еще посмотрим, кто кого!
Вот в такой момент, когда он испытывал подобное жжение внутренней радости, вдруг и остановился рядом с ним грузовик. Петров оглянулся — в кабине сидел молодой парень, лет двадцати двух, не больше,