сыном друга Травушкина. Отец Милашки в тридцатом был выслан из Даниловки вместе с женой, а по отбытии высылки устроился в областном городе на должность дворника. Милашка же, своевременно отказавшись от родителей, втянулся в колхозную жизнь и работал более или менее добросовестно. К Травушкину он всегда относился с особенным почтением и душевной теплотой, хотя и скрытно, чтобы людям в глаза не бросалось. Он же обеспечил Аникея Панфиловича и продуктами — пшеном, ржаной и пшеничной мукой, картошкой, луком, подсолнечным маслом. Все это было выписано из кладовой самим Дмитрием Ульяновичем. Сверх выписанного Милашка осмелился привезти килограмма два свиного соленого сала и горшочек топленого коровьего масла. Готовить пищу вплоть до молотьбы Травушкину предоставлялось самому в печурке, вырытой в земле поодаль от навеса. Так что жить было можно, живи не унывай, а трудодень и двадцать пять соток за сутки пиши — и никаких гвоздей!
Травушкин захватил с собой несколько пар валенок и кожаной обуви для починки, библию, евангелие, часослов и приступил к исполнению служебных обязанностей.
Первые дни жизнь на току пришлась ему по душе. Это же сущий курорт! Умиляли неумолчный звон жаворонков, посвистывание перепелов во ржи. А вечернее небо, полное звезд, настраивало на божественный лад, на мудрые размышления о бренности всего земного. И он ехидно похохатывал: «Что, Митрий Ульяныч? Хотел прижать Травушкина? Но Травушкин сам не дурак, не такое было время, и то выкрутился. Конечно, не сообрази я во благовремении пожаловаться прокурору — неизвестно, как бы могло дело обернуться. А теперь накося выкуси! Сам партейный секретарь на защиту мою встал!»
Но постепенно, потихоньку стала к Травушкину подкрадываться скука. Думал — вот хорошо-то, один поживу. А оказывается, одному тоже скверно, тоскливо. Правда, в последние годы он и на селе жил замкнуто, друзей у него не было, но одно — в селе, где все-таки видишься с людьми, поневоле разговариваешь с ними о чем ни на есть, и совсем иное — в шалаше, посреди полевой бескрайности, где куда ни глянь — только степь да степь, да зеленая рожь колышется на ветру, не твоя, а чужая рожь горестно колышется! «Опять огромадный урожай у них!»
Иногда подолгу стоял у шалаша, глядя вдаль или на дорогу, идущую к станции, и был рад, если показывался какой-нибудь пешеход из-за бугорка. А чаще смотрел на синеющий в мареве шевлягинскии лес, с которым когда-то связывал лучшие надежды свои и который вот уж сколько лет стоит, растет, будто ничейный, будто заколдованный. Неужели же не придет, не наступит та пора, когда Князев лес вновь обретет настоящего рачительного хозяина, такого, как Аникей Панфилович? Неужели же никогда не загудят в нем лесопилки, не заскрегочут пилы лесорубов? Сколько бревен, досок пропадает зазря, сколько мебели — стульев, столов, шкафов разных — можно было бы наделать! По всей округе гул и стон пошел бы, доведись дорваться Травушкину до этого заколдованного леса. Он бы расколдовал его!
Часто вспоминалась Глафира. Месяца полтора уже не был он у нее. «Надо бы съездить, пока нет молотьбы», — думал он. К скуке прибавлялась тоска по любовнице. Тогда и поле, и ток, и шалаш становились противными, в душе вспыхивала обида. «Что же это деется? Спихнули меня сюда вроде как за наказание! Сами позанимали разные почетные должности: один — председатель, другой — бригадир, третий — секретарь, а я сторожи тут ихнее добро! Дудки! Не желаю! В город подамся. Ничего путного не высижу я тут. А в городе куда-нито пристроит Макарка. Найду хватеру либо у Глафиры приживусь. Настасью с собой брать не стану, нехай она корень соблюдает, домашность берегет до времени».
Как-то утром пришли женщины расчищать место для тока, потом приехал Свиридов на велосипеде. И Травушкин отпросился у него в город дня на три.
2
Глафира Павловна была несказанно рада милому другу. Между ними издавна сложились самые близкие отношения. Когда он заявился спозаранку к ней прямо с поезда, она кинулась к нему на шею и жарко расцеловала, по-молодому расцеловала! От такого приема он даже растерялся немного, а потом очень приятно ему стало. Глафира уже не молода, но гораздо моложе Настасьи, неужто и впрямь она такую сердечность возымела к нему, человеку, в сущности, пожилому?
Тотчас же она позвонила своему начальнику по телефону и сказала: сегодня задержится и на работу припоздает часика на два. И задержалась. Домашнюю работницу свою, Марфу, спровадила на базар, а сама вскипятила кругленький, пузатый самоварчик, поставила на стол старинный граненый графинчик с настойкой рябиновой (знала — обожает мил друг настоечку эту), яишню с салом зажарила на примусе.
Хорошо они посидели за мирно воркующим самоваром, душевно беседуя, старину вспоминая. Конечно, Травушкин у нее был не единственный, как она уверяла, были дружки и помимо него, но Аникей Панфилович до сих пор не придавал этому большого значения. И в минуты, когда она своими медоточивыми устами заверяла, что всю жизнь никого так не любила, как его, ему иной раз хотелось стукнуть ее кулаком по голове или шибануть пинком, как Ведмедя: не бреши! Но к чему и зачем? Не жена ему Глафирка, а полюбовница! Нехай выстилается, чай, не задаром.
Он был непоколебимо уверен, что любовь ее небескорыстна, и потому, ради поддержания и подогрева той любви, никогда с пустыми руками не приезжал. Вот и на этот раз привез две николаевские золотые пятерки. Смолоду еще он утвердился в мысли, что все люди жадны, загребущи, а бабы в особенности. Исключением, как это ни странно, из всех ему известных была только его жена, Настасья. Но об ней чего и говорить! Темнота непроходимая, к тому же и самая настоящая дурость его собственной жизни. Когда был парнем, втюрился по самые уши в Настасью и ни о ком другом ни думать, ни слышать не мог и не желал… С отцом чуть совсем не рассорился из-за нее. Сказать правду, завлекательна была Настасья в девках до умопомрачения. О характере же ее он меньше всего думал в те поры; только спустя порядочное время, поживши с нею, убедился, до чего же она нехозяйственна и простовата. Но жил с ней мирно. Не без того, случалось, согрешал на стороне, однако постоянных любовниц не имел до самого девятнадцатого года, пока не свел его бог или нечистый с этой Глафирой Павловной. На первых порах, впрочем, он думал только о том, что, возможно, и у него получится, как у бати, и он через эту дворяночку в большие люди вылезет. Не вечно же будет кавардак на русской земле (этак называл Травушкин сумятицу гражданской войны).