Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чутье это и делает Рощина глубоким прозаиком: он очень чуток. Осторожно, медленно, словно боясь спугнуть жизнь, наблюдает Рощин своего героя: втянется или не втянется… сначала в работу по дому, потом в тепло, в быт?.. И так же осторожно, медленно он старается выпутать человека, освободить его от укачивающих будней… И вот так же молча, ничего не доказывая и не объясняя даже себе самому, в последний момент тихо снимается человек с места, сходит с крыльца отстроенного дома, и уходит, и уезжает — туда, где тайга, и сопки, и снег, и охота, и тишина, и одинокость, не похожая на одиночество.
У М. Рощина сталкивающиеся начала уравновешены. Свобода у него стоит лицом к необходимости. Одно без другого не может, гибнет. Свобода — не традиционный вихрь романтики, необходимость — не традиционные цепи быта. Тут не внешнее сопоставление, а сопряжение двух сторон единой человеческой жизни. По одну сторону — свободный романтик, мальчишка Горев, не нюхавший жизни… типичное воплощение, так сказать, книжности… Так ведь и этот самый лекарь Алексей, довольно нюхнувший жизни, — его союзник. Ибо он знает тот секрет свободы, которого доискивается мальчишка. Оба — по ту сторону необходимости. А по сю сторону кто? Приземистый практичный геолог Воронов. Да чем же он виноват-то перед этим сопляком Горевым? Что потянуло к Оксане? А его, мальчишку, не тянет разве, когда целый месяц втроем в тайге — два парня и женщина? Тоже тянет, только Горев впадает в истерику, а Воронов просто глядит, как «по жизни» выйдет; он, Воронов, просто нормальный, слишком нормальный, и он не виноват в этом: «какой есть». М. Рощин все время помнит Л. Толстого. Отец Сергий — это ненормальность, истерика, гибельная гордыня, крайность. А что такое в рассказе «Дом» брат Алексея Николай? Обыкновенность. Шумно вваливается навеселе в дом, расставляет карманы, откуда дети начинают, ликуя, тащить слипшиеся конфеты и смятые бутерброды — уж не потомок ли Николая Ростова, на обыкновенности которого, как известно, «тысячелетняя Россия» выстроилась? Такплохо или хорошо, когда обыкновенный нормальный человек живет в обыкновенном, нормальном доме, на земле, а не на небесах?
Рощин молчит, медлитс ответом. Он чувствует: будет «что-то третье, «как надо ей, жизни».
Гриша-то Панин— прав или неправ? Обыкновенный, нормальный, рабочий парень, покладистый, справедливый, добрый. Кто ему противостоит? Его ученик, десятиклассник, мальчишка, пришедший на на завод за «стажем», мечтающий стать ученым, историком. И вот старый мастер Дмитрич кричит Панину. показывая пальцем на его ученика. мальчишку: «Все равно сбежит через год!.. Придет, понимаешь, на два дня… Больно много ученых развелось, работать ни черта не хотят… Книжки в голове. Рабочим, что ли, будешь? — крикнул мальчишке. — Как вон он (ткнул пальцем Панина) или как я?..» Рощин знает, что происходит сейчас в душе мальчишки: тот клянется себе, что никогда не уйдет с завода, не уйдет от этого сердитого старика мастера, который, конечно же, прав, не уйдет от доброго, сноровистого Панина… Но М. Рощин-то знает: уйдет.
Один уйдет, потому что по ночам читает Ключевского. Другой останется, потому что Ключевского не читает, а выпиливает после работы полочку. А почему бы и нет? — думает М. Рощин. Пусть каждый будет счастлив, каждый. Надо соединить их в каком-то третьем, высшем понимании, где будет и то, и это, повернутое так, как нужно ей, жизни. А как нужно ей? Каждый раз по-своему. Каждый раз — в зависимости от человека.
Тридцатитрехлетний Рощин, издавший теперь первую книжку рассказов, — не новичок в литературе; годы журналистики, последовавшие за годами работы на производстве, не прошли для него даром. Поэтому Рощин как писатель не подходит ни в ряды тех, кто возбужденно защищает сегодня так называемую юную романтику, ни в ряды тех, кто, подобно мастеру Дмитричу, советует этим «романтикам» бросить трепаться и делать дело по-хорошему. Абстрактно говоря, и те, и другие правы. Но Рощин видит глубже. Он знает, что свобода и необходимость делаются из одного материала: и Гриша Панин не может быть одновременно и Гришей Паниным, и доктором исторических наук.
Значит: или — или. Отсюда грусть, разлитая в рассказах М. Рощина: он знает, что такое разные пути в жизни, и чем чреват покой, и чем чревата воля. Рощин — романтик, ощутивший тяжкую правоту повседневной жизни, остановившийся, всматривающийся в нее, старающийся понять ее, примирить с мечтой. Ему это удается, и поэтому конфликты его, отдаленно дышащие трагизмом, никогда не ведут к разрыву между людьми, к распаду, к последней. остроте. При первом чтении эта скругленность, этот акварельный флер финалов кажется у Рощина досадным: боится решать до конца, пишет так, словно двести лет жить собирается… Но вдумаешься — и приемлешь. как должное, эту рощинскую медлительность. Она — от понимания людей. Хотя люди далеко не всегда могут понять, что с ними происходит, и чего надо ей, жизни.
1965
ЖИТЕЛИ И ОКОЛОЖИТЕЛИ
Василия Шукшина не надо представлять публике. Обилие талантов едва ли не повредило ему: великолепный актер, первоклассный кинорежиссер и отличный писатель, он начинал на разных поприщах с такою быстрою удачей, что внутреннюю глубину все время приходилось различать сквозь легкий блеск успеха. Сквозь этот блеск шло у Шукшина глубинное содержание, а оно было нелегким, непростым и спорным.
Так и повелось: в публике — вечный успех, в критике — вечный спор о Шукшине. Для одних он — народный радетель, хранитель традиций, для других — консерватор-деревенщик. Но каковы бы ни были перехлесты в этом споре, он касается темы всеобще важной: народного характера.
Шукшин действительно народный — писатель в старинном; смысле слова. Но все дело в том, как понимать слово. Есть в народе быт и есть бытие. Сельский быт, конечно, можно противопоставить быту городскому, как вещь вещи. Но бытие знает и другие категории; в характеристике народа решает нравственный пафос; это иная плоскость, и именно здесь Шукшин-писатель оказывается самим собой.
Собственно говоря, он не стилист. И не живописатель. Он типичный рассказчик, знаток случаев, баешник. Стиль его письма неровен, и, кажется. стиль не заботит его сам по себе. Там же, где изредка он решает написать «литературно», — там появляются в его рассказах пламенеющие лучи, светлые слезы, раскрывшиеся дали и прочие бантики. Сюжеты тоже мало заботят Шукшина с точки зрения рациональной литературной техники: то и дело он рассказывает случаи, не имеющие ясного вывода, эпизоды, сведенные на нет, описанные вроде бы просто так, не ведущие ни к какому разрешению. Я говорю о слабостях, потому что они суть продолжение достоинств или, если, хотите, ключ к пониманию достоинств. Периферия творчества, область неудач у Шукшина не случайно выявляется «байками», бывальщинои; туг есть какая-то закономерность: у писателя обостренно интеллектуального, у аналитика — необязательность узнается по выспренности и чрезмерности, по особому волевому нажиму, по усилению «отношения», которое должно скомпенсировать недостаток «материала», у писателя же эмоционально-целостного и тяготеющего к синтезу неудача узна гся, наоборот, по ослабленности сюжетно-волевого начала, по чрезмерности материала, идущего как бы самотеком, по своеобразному перевесу бытия над сознанием. Есть, к счастью, и случай третьего типа, когда перед нами абсолютная художественность. Но сейчас мы говорим слабостях. В шукшинских баечках, ни к чему не ведущих ничего не разрешающих, угадывается, конечно, явный перевес бытия: избыток богатства, озорная трата лишней силы. нерациональная щедрость.
Откуда эта немеряная сила, эта неаккуратная, плещущая через край размашистая щедрость, эта нерасщепленная цельность души? Ответ прост и сложен: из деревни. От земли. От почвы.
Из этого внешнего признака и исходит схема, которую вот уже лет пять некоторые оппоненты примеряют к Шукшину: за добродушной маской — недоверие ко «всему городском», недоверие, порожденное тайной завистью к «соблазнам». В общем не любит города!
Да или нет?
Самое глупое в данном случае — играть в прятки. Я и не собираюсь изображать Шукшина апологетом города. По той существенной причине, что это неважно. Не «наоборот», а именноневажно. Разумеется, это правда, что и по судьбе, и по симпатиям Шукшин — человек деревенского склада. Правда, что все деды у него тоскуют по детям, разлетевшимся в города. Правда, что город для него полон гибельных «соблазнов». Но почему это должно быть иначе, если такова реальность его судьбы? Это ни хорошо, ни плохо, это — так, и все. Если пол-России живет в деревне и если действительно дети сельских жителей едут в города, то требовать, чтобы старики не тосковали по ним и чтобы в литературе не было этих настроений, потому что цивилизация вообще ценное дело, — странно, по меньшей мере. Деревенскость — факт судьбы Шукшина, и это естественно, что он влюблен не в город, а в деревню, и это естественно, что на его пути не деревня, а город возникает, как незнакомое и «чужое», — и естественно, наконец, что человеку шукшинского склада есть что преодолевать в себе на пути из деревни в большой мир. Как нормально и другое: что человек, родившийся и выросший в городе, должен однажды в первый раз в жизни встретиться с деревней. Так вот тут-то и надобно различать реальную ситуацию и моральный результат.
- Великая легкость. Очерки культурного движения - Валерия Пустовая - Публицистика
- Георгий Владимов - Мы хотели дышать чистым воздухом - Леонид Бахнов - Публицистика
- Нравственность есть Правда - Василий Макарович Шукшин - Публицистика
- Записные книжки дурака. Вариант посткоронавирусный, обезвреженный - Евгений Янович Сатановский - Публицистика
- Необходимость рефлексии. Статьи разных лет - Ефим Гофман - Публицистика