— «русского Бонапарта» — осталось в тексте. Прежде всего, он тоже немец и тоже претендует управлять Россией. Не смешно ли? Не смешнее, чем корсиканец во главе Франции: «Мы все глядим в Наполеоны».
Во время бала Томский говорит Лизавете Ивановне: «Этот Германн… лицо истинно романтическое, у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля. Я думаю, что у него на совести по крайней мере три злодейства. Как вы побледнели!..» Лизавета Ивановна поверила «мазурочной болтовне» Томского, поскольку нарисованный им портрет «сходствовал с изображением, составленным ею самою, и, благодаря новейшим романам, это уже пошлое лицо пугало и пленяло ее воображение».
Заметим: воспитанница графини названа «молодой мечтательницей», а лицо Германна «пугало и пленяло» ее, как император Долли.
Видя героя в своей комнате, она тоже замечает черты Бонапарта: «…он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь. В этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона. Это сходство поразило Лизавету Ивановну». За минуту до этого «суровой души его» не трогала горесть бедной девушки.
«Он не чувствовал угрызений совести». Точно так же, как Пестель не будет чувствовать раскаяния при мысли о том, что нужно убить всех членов императорской семьи, включая великих княжон, выданных замуж за границу, и их потомство. А Николай I напишет брату о поляках: «Моя совесть ни в чем не упрекает меня»[475].
Оставим пока внешность Наполеона и обратимся к душе Мефистофеля, на которую обычно не хватает времени при разборе. Образ Мефистофеля возникает в «Сцене из Фауста» 1825 года. В ней Фауст и Мефистофель разговаривают на пустынном морском побережье. Они видят корабль. Бес отвечает на вопрос хозяина: что на судне?
На нем мерзавцев сотни три,
Две обезьяны. Бочка злата,
Да груз богатый шоколата,
Да модная болезнь: она
Недавно вам подарена.
Фауст требует: «Все утопить». Бес повинуется.
Во-первых, Мефистофель — только исполнитель чужого приказа. Во-вторых, тот, кто командует, сам в руках у исполнителя. В-третьих, корабль символизирует общество, которое готов уничтожить заговорщик Пестель. Но при этом «модная болезнь» лишь в контексте сцены — сифилис, а в переносном значении — политическая составляющая западной мысли, разъедающая душу общества. Следовательно, желание «все утопить» — сблизит революционера с императором.
Теперь облик Наполеона. Его профили на полях рукописей Пушкина часто путают с профилями Пестеля[476]. В ряде случаев спасает треугольная шляпа. Но ее нет на листе первой песни «Кавказского пленника», где дано изображение сумрачного героя. Чуть ниже поэтичный образ Лаллы Рук — Александры Федоровны в маскарадном костюме, еще ниже не то палач, не то беременная императрица Елизавета Алексеевна, а под ними, на другой стороне — бородатый черкес в характерной шапке, очень напоминающий великого князя Николая Павловича в костюме Алариса царя Бухарского на маскараде 1822 года. Правда, за спиной у черкеса лук — «А царь тем ядом напитал / Свои послушливые стрелы…» В этой картинке на полях все три героя — Наполеон, Пестель и Николай — сближены. Недаром императора называли «Наполеон мира». Не войны.
Черкес на фоне Бештау. Предположительно, портрет великого князя Николая Павловича в маскарадном костюме. А. С. Пушкин. 1822 г.
Профиль Наполеона, головка Лаллы-Рук и, предположительно, императрица Елизавета Алексеевна в маскарадном костюме. А. С. Пушкин. 1821 г. Рисунок на листе первой песни «Кавказского пленника»
Обратимся к эпиграфу четвертой главы: «7 мая 18**. Человек, у которого нет никаких нравственных правил и ничего святого!» — также восходящему к фигуре Пестеля. После ранней встречи в Кишиневе в 1821 году Пушкин высоко оценил его: «умный человек во всем смысле этого слова», «один из самых оригинальных умов, которых я знаю». Личность заинтересовала: «Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч.» В вопросах «метафизических они скорее сходились». «Сердцем я материалист, но мой разум этому противится», — сказал тогда Пестель. «Система не столь утешительная, как принято считать», — напишет чуть позже Пушкин об атеизме.
Для современного читателя привычнее было бы: разумом материалист, но сердце противится. Однако в начале XIX века картина была иной. Сердце тянуло к пустоте, а ум не мог согласиться, что вселенную никто не создал. Для нашей темы важно совпадение с образом Германна, который при наследственном практицизме обладал «пылким воображением».
Вторая запись в дневнике Пушкина о Пестеле будет лишена доброжелательности. 24 ноября 1833 года он встретил бывшего молдавского господаря, ныне посланника в Париже Михаила Георгиевича Суццо: «Я рассказал ему, каким образом Пестель обманул и предел этерию, представляя ее императору Александру отраслью карбонаризма. Суццо не мог скрыть ни своего удивления, ни досады»[477].
Вместе с Суццо Пушкин входил в кишиневскую ложу «Овидий». 9 мая 1821 года поэт в компании Пущина, Алексеева и Пестеля посетил князя, бежавшего из Ясс в Кишинев после начала греческого восстания. Этерия или гетерия — общество друзей — объединение греков, живших за границей и желавших освобождения своей родины от турецкого владычества. В 1821 году полковник Пестель осуществил разведывательную миссию за Дунаем и составил донесение на имя императора Александра I, в котором описал и раздоры в лагере повстанцев, которые больше боролись между собой за власть, чем нападали на турок, и влияние в их среде революционной идеологии.
Сам Пестель преследовал в тот момент цель избавиться от очень популярного во 2-й армии генерала Михаила Федоровича Орлова, который готовился со своей 16-й дивизией выступить, по приказу императора, на помощь восставшим. Соперничество в стане заговорщиков заставило Павла Ивановича похоронить облюбованный Орловым план. Но сама нарисованная в донесении картина близка к истине.
«Человек без твердых убеждений»
Орлов не простил Пестелю «предательства», донесение полковника стало достоянием гласности, его копии широко разошлись по России и сильно испортили репутацию главы Южного общества в либеральной среде. Пушкин узнал историю благодаря близости с семейством генерала Николая Николаевича Раевского, чья дочь Екатерина была замужем за Михаилом Орловым[478].
В мае 1821 года поэт, только что посвященный, еще не был осведомлен о донесении, чем и объясняется его доброжелательный отзыв. Но ко времени встречи с Суццо в Петербурге его взгляд на «русского Бонапарта» давно сложился, и даже казнь не изменила ситуации. Между тем в Кишиневе Пестель был как один из основателей ложи: обладая высоким градусом шотландского мастера, он открыл ее работы[479].
В «Записных книжках» Александры Смирновой-Россет осталась запись, относящаяся ко времени коронации Николая I в Москве. Там великий князь Константин якобы сказал Пушкину о Пестеле: «У него не было ни сердца, ни увлечения; это человек холодный, педант, резонер, умный, но парадоксальный и без установившихся принципов». По словам Смирновой, поэт «был возмущен рапортом Пестеля на счет этеристов, когда