нами давно все кончено.
Лиза приподнялась на локте.
— Зачем же ты?!.
— Горько, конечно, но что ж… пускай не я, а ты. Ты вообще счастливее. Тебе все на блюдечке, а мне приходилось вырывать зубами. Но я не из тех, кто ставит подножку своим же подругам. Я за тебя искренне рада.
— Я бы умерла на твоем месте.
— На моем месте ты еще не была. Не загадывай. Между прочим, завтра он будет тебя ждать в этой комнате. У него к тебе разговор.
— Мне не о чем с ним разговаривать!
— Ты уверена, лапа моя?
— Да, я уверена. Не о чем.
— А о твоем отце? Отец же тебе не безразличен! Он же тебе заменил мать и все такое!
— Не понимаю, при чем здесь отец!
— Ты же помнишь ту сцену. Мне кажется, Машков собирается приносить извинения.
— Мне?
— Какая ты недогадливая, подруга! Естественно, не тебе! Но через тебя он хочет прощупать почву.
— А он действительно раскаивается?
— То-то и оно, — поспешила заверить Алена. — Но сама понимаешь, у него самолюбие и все такое. Он не может сразу во всем признаться.
— Хорошо, если ради отца…
— Да, да, принеси ему такую жертву.
— Ради отца я согласна, — сказала Лиза, измученная разговором с подругой.
— Ты образец послушания. Около часа будь здесь, — вяло произнесла Алена и словно после тяжелой и скучной работы поплелась к своей кровати.
Она сразу легла и заснула.
Утром, разыскав в саду деда (Митрофан Гаврилович сидел с транзисторным приемничком под яблоней и слушал хор Пятницкого), Алена подала ему очечник, который он долго искал накануне:
— Завалился за спинку дивана. Ты, наверное, заснул и не заметил. Я вчера весь дом перерыла. А сегодня диван отодвинула и смотрю — он там. Получай.
Митрофан Гаврилович приглушил приемничек, чтобы лучше слышать внучку.
— Спасибо, Алешик…
Завернутые в носовой платок очки он переложил в футляр.
— Теперь никакие стекла не побьются, хоть «цыганочку» пляши. А если бы я этот не нашла, я бы в Москву за запасным слетала. Я уже почти собралась… Дед, я тебя так люблю, ты не мог бы мне помочь?
Под видом того, что ей некуда сесть, Алена примостилась на краешке раскладного стульчика и, чтобы не упасть, обняла Митрофана Гавриловича.
— Стряслось что-нибудь?
— Пустяки. Просто поговори с Алексеем Степановичем… — как бы ожидая, что он сразу начнет отказываться, Алена крепко сжала его руку.
— Алешик, но ты же знаешь…
— Дед, милый, поговори. Алексей Степанович тебя послушает, ты для него такой авторитет! Надо за ребят заступиться, за моих друзей. Они славные, ты к ним еще не присмотрелся. Никита, Лева, Мика… у них могут быть неприятности. Они такое наговорили Алексею Степановичу, и про его дачу, и вообще. Между прочим, их идейные позиции очень близки с твоими.
— У них есть идейные позиции?
— Еще какие! Знаешь, как они шпарят на семинарах!
Митрофан Гаврилович потеснился на стуле, чтобы Алена устроилась поудобнее и не стискивала его в объятиях.
— Не проси, Алешик. С Алексеем Степановичем мы почти не общаемся. У нас мало точек соприкосновения.
— Это из-за ваших вечных споров на исторические темы?! И только-то?! Ну, ты даешь, дед! Если из-за всяких мелочей поднимать такую бучу, у нас бы все историки передрались. Ты с этим завязывай. У тебя совсем нет… забыла, как называется, — Алена пощелкала в воздухе пальцами. — Академического бесстрастия. Сейчас же помирись с Алексеем Степановичем. Неудобно: он посылает тебе открытки, а ты его даже с Девятым мая не поздравил.
— Нет, Алешик. К Алексею Степановичу я обращаться не буду.
Митрофан Гаврилович включил погромче радио.
— Тогда ты вредный, — Алена заняла почти весь стул, оттискивая деда в угол. — В конце концов, Алексей Степанович историк, и что касается исторических вопросов, он разбирается в этом гораздо лучше.
— В прошлом, Алешик, есть то, что должно оставаться именно прошлым. Нельзя переносить это в сегодняшний день. Ты можешь сердиться, но в этом мое убеждение.
— Тогда надевай свои очки и сиди тут один.
Алена сделала попытку встать. Вопреки ее ожиданиям Митрофан Гаврилович не стал ее удерживать, и тогда она разочарованно спросила:
— Ты даже готов поссориться? Из-за такой ерунды?
— Это не ерунда, Алешик.
— Ладно, дед. Убеждения в людях я уважаю. Мир? — она нагнулась и поцеловала его. — Ты же для меня единственная опора в жизни. Без тебя родители меня бы съели. Мир? — спросила она.
…Митрофан Гаврилович искренне удивлялся тому, что с возрастом его не только окружали все большим почетом и уважением, но и настойчиво причисляли к разряду исторических личностей. Конечно, он участвовал во многих эпохальных событиях (гражданская война, ликвидация контрреволюционных заговоров, восстановление народного хозяйства), очевидцев которых почти не осталось, но это не казалось ему особой заслугой, и настоящими историческими личностями он привык считать своих командиров. Под их началом он служил, их приказы он выполнял, к ним он относился с юношеской и пылкой восторженностью. Это были его вожди, каждому слову которых он безгранично верил, сам же он был готов оставаться тихим и незаметным исполнителем приказов. Для него было достаточно сознавать, что он безымянный участник великих событий, и он вовсе не рассчитывал попасть в историю. По его убеждению, в историю попадали личности иного масштаба, но судьбы его начальников и командиров сложились по-разному (было время, о многих из них даже не упоминалось в исторических трудах), зато о Митрофане Гавриловиче писалось все чаще и чаще, и некогда незаметный на фоне других, он теперь тоже попадал в историю.
Его, старого ветерана, преследовало странное чувство вины перед теми, кто не дожил до нынешних дней. Он всячески открещивался от тех заслуг, которые ему приписывались, и видел свое призвание в том, чтобы увековечить память о настоящих героях. В своих воспоминаниях он ничего не говорил о себе, зато с жаром рассказывал о своих однополчанах и товарищах по работе. Так было и на пионерских утренниках, куда его приглашали, на торжественных собраниях и митингах. Когда он слышал о строительстве новой плотины или комбината, он ощущал причастность к этому тех, с кем когда-то вместе работал. Ему казалось, что все эти гиганты индустрии были предугаданы в мечтах его поколения, заложившего в их основание первый камень, и как смутные мечты, т е х они знали не меньше, чем реальные свершения э т и х. Митрофан Гаврилович чувствовал себя сильным верой. Конечно же на первый камень нужно было положить второй, но Митрофан Гаврилович не любил, когда жизнь утрясалась, отстаивалась и люди обрастали собственностью. Величайшим благом казалось ему н е и м е т ь, и к главным завоеваниям революции он причислял то,