Мы очень долго разговаривали, и я ушла что-то около девяти утра. Встала около часа или двух, чтобы приготовить ему кофе. Г-н Пруст уже давно отказался от круассанов, так что оставалось еще только молоко.
Он позвонил часа в четыре, один раз, и я пошла, ничего не взяв с собой. Войдя, увидела его лежащим, как всегда со слегка приподнятой головой и затененным лицом, кроме взгляда, который нельзя было не ощущать на себе, если он смотрел на вас. Я сразу заметила, что он еще не окуривал комнату, и это всегда настораживало.
Обыкновенно, как я уже говорила, при моем первом приходе все происходило в полном молчании — легкий жест благодарности или просто движение глаз, чтобы указать на нужную ему вещь. Слова были не нужны — я все понимала по малейшему знаку.
Г-н Пруст выглядел очень утомленным, но с улыбкой посмотрел в мою сторону. Меня поразила просветленность его лица.
Когда я подошла ближе, он слегка повернулся ко мне, и губы его раскрылись. За все мои годы с ним он впервые заговорил сразу после пробуждения, еще до своего кофе. И больше это уже никогда не повторилось. Я была поражена и стояла в оцепенении. Он сказал:
— Добрый день, Селеста...
И на секунду умолк, как бы наслаждаясь моим удивлением. Затем продолжал:
— Знаете, этой ночью со мной случилось нечто совершенно необыкновенное...
— Что такое, сударь?
— Угадайте!
Такая игра очень забавляла его. В моей голове быстро пронеслось все, что могло бы произойти. Это не был неожиданный гость — я бы услышала и поняла, да он никогда сам не открывал дверь. Невозможно представить и то, чтобы он встал и вышел из квартиры. Г-н Пруст никогда не снимал с вешалки пальто или шляпу, ему всегда все было приготовлено. Я думала: «Никто не приходил, он не просил подать пальто и не покидал квартиру; не включал свой электрический чайник; ничего не разбил; все на своих местах...»
— Сударь, я не могу догадаться. Может быть, какое-нибудь чудо? Расскажите мне.
С видом ребенка, радующегося удачной проделке, он сказал:
— Так вот, дорогая моя Селеста, слушайте. У меня великая новость. Сегодня ночью я написал «конец».
И добавил все с той же улыбкой и блеском в глазах:
— Теперь можно и умирать.
В этих словах слышались и удовлетворение, и радость.
— Сударь, не говорите так. Я вижу, как вы счастливы, и тоже рада, что ваша цель, наконец, достигнута. Но ведь я-то знаю, вряд ли вы перестанете подклеивать свои бумажки и делать исправления.
Он засмеялся.
— Это совсем другое. Самое главное, теперь можно не беспокоиться. Мой труд окончен. Я не напрасно потратил свою жизнь.
Все сказанное им в тот день еще раз доказывает, с каким яростным упорством он работал все эти годы. Я упоминала, что не могла бы сказать, когда он спал. Ради этого слова «конец» надо было очень много работать, часто уже после того, как я уходила, когда за окном уже давно начался день, остававшийся для него ночью. Несомненно, так и случалось едва ли не всякий раз после моего ухода.
На улице Гамелен он уже почти не выходил из дома и сам принимал все реже и реже. Весной 1921 года самым памятным для него было посещение вместе с писателем Жаном Луи Водойе голландской выставки в «Зале для игры в мяч»: прежде всего, чтобы еще раз увидеть картины его любимого Вермеера, особенно тот самый кусочек желтой стены. Г-н Водойе приехал за ним в одиннадцать часов, а возвратился он, как мне кажется, только в начале вечера, совсем без сил. На выставке у него кружилась голова, но не думаю, чтобы он терял сознание, как о том говорили; он бы непременно рассказал мне. И, несмотря на все утомление, он все-таки допоздна задержал меня, чтобы поделиться своим восхищением картинами Вермеера. Тогда передо мной был совсем еще молодой человек.
В 1922-м, последнем году, я вспоминаю только о нескольких больших выходах. Вечер у графини де Мюн, где несколькими словами он отделался от Марселя Прево. И еще два званых обеда: один у «Рица», в конце мая, устроенный его английскими друзьями Шиффами, где были среди множества других Дягилев из «Русских Сезонов» и ирландский писатель Джеймс Джойс, тогда мало кому известный; второй раз — у г-жи Хеннеси, в начале июня. Я уже говорила об этом обеде, там он снова встретился с вдовой Гастона Кэллаве, той самой Жанной Пуке, чьи белокурые косы когда-то перелетали с плеча на плечо на теннисном корте; эта его любовь двадцати лет стала седовласой княгиней Радзивилл. Он предложил проводить ее домой, но она сказала: «Как-нибудь в другой раз», — и г-н Пруст ответил, что больше уже не увидит ее. Именно так оно и случилось.
Не припоминаю, чтобы к нему часто приходили, кроме нескольких близких людей, таких как Рейнальдо Ан или Поль Моран. Именно тогда заезжали обе княгини Бибеско, Марта и ее кузина Элизабет, жена князя Антуана. Но они не входили дальше прихожей.
Последним, кроме Поля Морана, о котором я уже рассказывала, приходил в июне 1922 года Люсьен Доде. В этих двух визитах было что-то общее, похожее на последнее прощание. Как и Поль Моран, Доде тоже все никак не мог уйти. Он уже давно не виделся с г-ном Прустом и, наверно, чувствовал, что им не суждено больше встретиться. Г-н Пруст подарил ему на память какую-то вещицу, не помню, что именно.
Как и всегда в таких случаях, после ухода Люсьена Доде г-н Пруст позвал меня. Он казался взволнованным, но рассказывал об их встрече даже весело.
— Что-то он показался мне сегодня странным. Да, совсем странным и не обычно молчаливым, каким-то грустным и чуть ли не испуганным. А перед самым уходом вдруг захотел поцеловать меня, но я ему сказал: «Нет, нет, милый Люсьенчик, видите, я не брит, еще не умывался, да и чувствую себя неважно». Я ведь не соврал, верно? — добавил он, улыбаясь
Но я даже не подозревала, что скрывается за его веселостью. Какая-то слепота не давала мне даже подумать о его смерти. И к тому же, как я и предсказывала, он продолжал работать, несмотря на это слово «конец», бесконечно все исправляя, то рукопись «Исчезнувшей Альбертины» или то, что после его смерти стало «Обретенным временем», или корректуры «Пленницы», с которыми к нему приходил Жак Ривьер. И, конечно, мы не переставали подклеивать «бумажонки».
Все-таки однажды вечером у меня должны были открыться глаза. Сейчас я насилую свою память, чтобы вспомнить точную дату. Но вполне определенно могу только опровергнуть мнение, что это случилось после голландской выставки.
Тогда он возвратился до крайности изнуренный, часов в пять или шесть вечера, и попросил Одилона подняться вместе с ним. Со мной еще сидела сестра Мари — значит, было не так поздно, иначе она пошла бы уже спать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});