весь этот путь, словно невидимые диковинные птицы, которых он улавливал антенной, как сетью… это было непонятно.
А сейчас в долину пришло молчание. Папа не говорил ни слова две недели. С тех самых пор, как у него отобрали все его слова и отправили на бойню. И сестрица Виса стала странной. Даже не отвечала ему, если он говорил: «Гвюдмюнд-Удмюнд-Хрюдмюнд!» Только смотрела на него тяжелым взглядом. А ведь она уже не была больна. И даже бабушка изменилась. Она сейчас иногда смотрела на папу – так, как порой делают коровы: останавливалась среди комнаты и глядела на него пустыми-пустыми глазами. Обеды стали только обедами и все: за столом только ели, ничего не говорили. Он глядел на отца, пристально смотрящего на стакан молока, затем болтал ногами и глядел на сестру: она вынимала изо рта косточку и клала на тарелку. Он старался как мог:
– Папа, а у нас будут новые овцы, правда ведь?
– Хух.
– А Данни говорит, что…
И даже он больше ничего не смог сказать. Молчание было густым, как туман, пролегший до самого его раскрытого рта, и слова не нашли выхода и заплутали обратно в глотку. Он пытался отогнать это молчание постоянным радиовещанием. Президент Исландии выступает с обращением в кухне; концерт по заявкам норвежских моряков звучит в сеннике, а прогноз погоды на всех островах: Шетландских, Гебридских и Оркнейских, – передают на болотах. Великолепная поэзия! Хотя чтение, пожалуй, имело бы больший эффект. Из хельского молчания Грим бежал в мировые языки, ступеньку за ступенькой взбираясь на Вавилонскую башню. На тринадцатый день молчания, после безмолвной трапезы и скира на десерт, из его уст вдруг всплыло, словно непонятный пузырик воздуха на воде:
– Зис ис Би-Би-Си!
Они выпучили на него глаза. А он выпучил глаза на них. Упс! Что он натворил? И вдруг на губах Эйвис обозначилось подобие улыбки. Эти монолизовские щеки уже много-много дней так не изгибались. Ему снова захотелось увидеть ямочки на ее щеках. Ямочки! Какое слово отличное!
– Би-Би-Си!.. Хи-хи…
– Что ты сказал? – спросила она. Но без ямочек на щеках.
– Би-Би-Си-Сервис…
– А ну, малец, перестань чушь английскую нести!
– Что? Ты это понимаешь? – Эйвис никогда так раньше не разговаривала с отцом.
– Спасибо за угощение, – сказал он и встал.
Грим расположился в сеннике, зарылся с приемником в стог, чтоб звук не доносился в коровник: король, подданный и радиоведущий в сенной стране среди моря камней. Летом 1955 года Грим Хроульвссон был единственным жителем восточной Исландии, регулярно слушавшим «американца»[109]. Несколько дней назад он открыл частоту АМ. «The American Forces Radio». У них на Лаунганесе был дозорный пункт. Грим тотчас разлюбил европейские станции, а «Радио Рейкьявик» теперь превратилось во что-то только для бабушки. Наконец появились люди, способные одолеть Грет-тира сильного: Фэтс Домино и Пэт Бун. Мальчик слушал их песни – и не мог наслушаться. Он никогда не слышал ничего подобного. «Ай би хоум», – пели они, а потом вступал диктор с самым чарующим в мире голосом и въезжал в каждое слово, как американский автомобиль – в поворот близ барака во Фьёрде, а потом взвывал в темноте сенника словно утбурд[110] из камня альвов, а после начиналась следующая песня. А тексты у них были гораздо более «кручеными», чем висы Греттира, потому что у него хотя бы отдельные слова были понятными. А если стихи понятные – значит, они плохие. В стихах, которые сочинял папа, он ничегошеньки не понимал. «Ты с корки не стала ни бяше шеи…»[111] Сам он сочинил стихи в честь своей сестры и в память о собаке. Но эти стихи никуда не годились, были такими по-детски ясными: что хотел сказать поэт, было видно аж с середины хейди. А нормальные поэты не должны быть понятными.
Грим не смог и дальше молчать о том, что открыл Америку на сеннике коровника в Хельской долине. Приехали Данни с Йоуи на почтовом джипе. Грим спросил темноволосого, много ли он слушает радио. Да, иногда, по утрам, пока Хильд варит овсянку. Грим сказал: «Эх ты, а вот я целый день могу радио слушать!» – «А у брата Сигги второй раз была эрекция. Еще больше, чем в прошлый раз». – «А я по-американски петь умею!» Что? Как это? Грим утащил городского мальчика с собой в сенник, сунул руку в стог и включил «американца». Видеть радиоприемник Данни не мог, и он решил, что Бог забрал Грима к себе, а его тело оставил на раскрутку дьяволу: его друг весь засуетился, затряс головой, словно она болталась на теле свободно, а из его бурлящих губ раздался высокий ясный мужской голос:
You make
Me cry
When you said
Good bye
Ain’t that a shame
My tears fell like rain
Ain’t that a shame
You’re the one to blame[112]
Что это было? Что… Его друг пел – пел, шевеля губами, – или как? Губами-то он шевелил – а пел-то он что? ЧТО ЭТО ВООБЩЕ ТАКОЕ?!
– Так, это что за вопли?
Хроульв вошел в самый разгар «Ain’t that a shame», словно девятнадцатый век в шерстяном свитере: от его плеч шел лохматый свет, он тянулся за ним по пятам из коровника в сенник – клочки шерсти и травинки в бороде были подсвечены. Он пришел, чтоб исполнить соло на саксофоне? Не вполне. Грим тотчас метнулся в сено и выключил американское радио.
– Ты от всех этих радиовоплей рябым станешь! Где приемник?
– Вот… здесь.
Даниэль из Фьёрда смотрел, вытаращив глаза, как Грим из Хельской долины выкопал транзистор из стога и подал отцу. Фермер выхватил его у мальчика из рук, затем посмотрел на Данни:
– Йоуи уезжает.
Рыжебородый вышел на улицу с самой популярной в Америке песней под мышкой, а мальчики за ним. Фермер остановился во дворе и начал болтать с почтмейстером о видах на улов сельди; Грим подкрался к нему сзади и незаметно сменил настройки: с «АМ» на «ДВ».
Через два дня они встретились на самом верху Хельярдальской хейди возле большой каменной вехи. Для Грима дотуда было два часа пешком, для Даниэля – два с половиной. Хотя иные ради Америки проделывали гораздо более долгий путь.
– Привет!
– Привет!
– Я… я не мог. У меня… а ты давно здесь?
– Нет, только пришел.
– Он сломался? Не работает?
– Нет-нет, я просто тебя решил подождать. Радиоприемник лежал у его ног.