гостеприимству. В Англии ему доводилось порой с интересом наблюдать за поведением какого-нибудь наследника после кончины отца – тот вступал во владение огромным домом и угодьями так, словно все здесь было построено, обустроено и усовершенствовано исключительно для него одного. Сейчас он наблюдал за наследниками, которые приспосабливали для личных нужд целый город, – Уолдо Стори столь же неутомимо и с тем же добросовестным наслаждением, как и его родитель, терзал глыбы белоснежного мрамора, а все, что выходило из-под его резца, столь же мало, если не еще меньше, удовлетворяло общественный спрос; что же до Мод Хау Эллиот, дочери Джулии Уорд Хау, – та продолжила дело своей тетки миссис Лютер Терри, двумя десятилетиями раньше наводнившей художниками и выходцами из Новой Англии дворец Одескальки.
Они перестали быть американцами и не заделались римлянами, но их образ жизни был сформирован и отшлифован, а манеры безупречны. При помощи верного чутья и толики добросердечия они собирали вокруг себя преданных друзей и коллекционировали приятных в общении заезжих знаменитостей с таким же мастерством и вкусом, с каким в их палаццо были расставлены и развешаны шедевры древности. Джон Эллиот, муж Мод, был художником, но, как и у многих соотечественников, его талант не был согрет и расцвечен огнем подлинного стремления. Он, Уолдо Стори и им подобные в своих мастерских преданно служили богеме, но при этом отлично умели отдавать приказы собственным слугам. В Риме, имея твердый независимый доход, быть дилетантом куда комфортнее и приличнее, нежели в чопорном Бостоне, где подобный образ жизни не приветствовался. Для этой молодежи Генри был не только земляком, осевшим в Старом Свете и отлично говорившим по-итальянски, но и художником слова, ведущим своеобразной хроники, что придавала некую осмысленность их странному пребыванию в Европе, их ауре противоречий и драматизма. Он сознавал: они слишком любят его, чтобы обижаться на горький тон его романов и выведенных в них персонажей, чья жизнь отравлена поражением и разочарованием. У них доставало почтения к прошлому, чтобы включить 1870-е годы в область своих интересов, а он, поскольку знал Рим в те годы, может стать частью драгоценной и малолюдной вселенной, открытой их родителями.
Так он в последнем году девятнадцатого века очутился теплым майским вечером на крыше Палаццо Аккорамбони, где веселая компания созерцала роскошный вид с цветущей террасы на площадь Святого Петра. Они смотрели на умирающие лучи солнца, любовались римскими куполами и крышами и открывавшимися за ними акведуками Кампаньи среди Альбанских и Сабинских гор. Не испытывая потребности в разговорах, он лишь согласно кивал, когда другие гости указывали на замок Сант-Анджело и темные купы деревьев, обозначающих Пинчо и виллу Боргезе. Они пребывали в каком-то восторженном изумлении. Почти все они были молоды, и их легкие летние одежды живописно трепетали на фоне ранних роз, анютиных глазок и лаванды, которые римские хозяева научились выращивать на своих террасах, чтобы угодить взыскательным детям Нового Света. Качество усов и дружелюбная невинность лиц выдавали в мужчинах соотечественников-американцев; на некоторых дамах лежала неизгладимая печать Новой Англии, это можно было понять по их готовности предоставить своим спутникам право заговориться до смерти, ограничивая собственное участие в беседе бойкими репликами, дельными и остроумными или даже немного едкими – когда мужчины выдыхались. Вот компания, подумал он, в которой его сестре Алисе было бы очень неловко и неуютно, зато ее друзья чувствовали бы себя здесь как рыба в воде.
В обществе, обеспечившем его первый публичный выход, было принято угощать друг друга знаменитостями – лишь только застопорится непринужденная болтовня. Многие из представленных ему гостей носили громкие американские фамилии и посему обладали глубоко укоренившимся осознанием собственного статуса, которое почти естественным образом распространялось на окружение, в котором они путешествовали. Им не нужно было доказывать свое право задавать вопросы известному автору; они излучали безыскусную уверенность в том, что здесь, на этой крыше, как и внизу, в одной из самых роскошных гостиных города, они могут столкнуться лишь с равными себе, и были странным образом невосприимчивы к нему как к писателю. Он с облегчением понял, что никто из этой компании не собирается расспрашивать его, сколько ему осталось до завершения книги, не жаждет узнать, о чем будет новый роман, и не интересуется его мнением о Джордж Элиот. Когда ему пришло в голову сказать пару слов о каком-то памятнике, это было принято так же между прочим, как они выслушивали друг друга.
Он заметил, что за группой, в которой он стоял, пристально наблюдает молодой человек, державшийся наособицу, не слишком успешно притворяясь, что его занимает то же, что и остальных. Вскоре Генри обнаружил, что и сам то и дело поглядывает на юношу, разительно отличавшегося от стоящих неподалеку сверстников. Он не обладал их непринужденными манерами, представлявшими собой причудливую смесь самоуверенности и деликатности. Его движения были слишком скованными, а взгляд слишком проницательным. От Генри не укрылось, что молодой человек на редкость хорош собой, но, казалось, его смущает и настораживает собственная белокурая ширококостная красота. Вокруг него чувствовалось такое напряжение, что никто из все возрастающего числа ценителей заката не подходил к нему близко и не заговаривал с ним. Генри с трудом заставил себя отвести глаза и сосредоточиться на дивном великолепии угасающего света. Но когда он, налюбовавшись, отвернулся и обнаружил, что молодой человек уже в открытую рассматривает его, то решил избегать незнакомца до конца вечера. Тот и впрямь выглядел как человек, вполне готовый приступить к расспросам о текущей работе и планах на будущее и не отступиться, пока не прояснит вопрос относительно Джордж Элиот, однако его острый бестактный взгляд смягчался общим выражением лица, удивительно нежным для мужчины, и это окончательно убедило Генри, что ему следует держаться подальше. То, что юноша был художником, казалось неоспоримым фактом, и, спускаясь с крыши, Генри решил, что ничего более не желает о нем знать, посему старательно глядел в другую сторону до завершения раута. Когда ему удалось выбраться на улицу, так и не познакомившись с юношей, он испытал нешуточное облегчение.
Однако спустя несколько дней состоялась их новая встреча, уже в более тесном кругу, у Эллиотов, где молодой человек был представлен ему как скульптор Хендрик Андерсен. Прежнюю манеру держаться и смотреть сменила ироническая вежливость, словно Андерсен поработал над собой резцом; когда же все уселись за стол, он выслушивал каждого, кто брал слово, с предельным вниманием, сочувственно и грациозно кивал, но сам хранил молчание. И лишь под конец вечера молодой скульптор вновь напомнил того юношу на крыше. Перед тем как проститься, он изучил каждого гостя