class="p1">
Май 1899 г. По мере того как Рим вокруг становится все более современным, сам он все глубже впадает в античность, писал он Полю Бурже. Он бежал от воспоминаний и отголосков, населивших воздух Венеции, и поначалу отвергал все приглашения и предложения крова, что поступали от римских друзей. Своим пристанищем он избрал гостиницу неподалеку от площади Испании. Первые дни по городу он передвигался еле-еле, словно разомлел в мае от июльского зноя. Он намеренно не спешил подниматься по Испанской лестнице и не совершал паломничества дальше пары кварталов от гостиницы, нарочито не предавался воспоминаниям, не сравнивал город, каким он был почти тридцать лет назад, с тем, что открывалось его глазам сейчас. Недопустимо, чтобы флюиды ностальгии окрашивали нынешние ощущения и тревожили сладостное оцепенение этих дней. Он был нерасположен к встрече с более молодым и впечатлительным собой и, кручинясь от осознания того, что новые открытия и волнения его не ждут, мог безраздельно предаваться пересмотру старых. Он позволял себе любить эти улицы, словно они были строчками стихотворения, которое он когда-то выучил наизусть, и времена, когда он впервые увидел эти камни и краски, когда он изучал и постигал эти лица и лики, теперь казались сокровищницей возводимого год за годом храма его личности. Все, что представало его взору, отныне уже не приводило в изумление и восторг, но и не утомляло его.
Достаточно было посидеть в уличном кафе под раскидистым тентом, изучая штукатурку на стене – там, где двигались пятна солнечного света, она из охряной становилась ослепительно-яркой, – и его собственный дух словно бы сиял от мысли, что такие простые радости способны вызволить его разум из нависающей венецианской тени. Здесь было бы легче состариться, думал он; ничего новорожденного, ничего элементарного, любой цвет сложен, и даже в самом солнечном луче каким-то образом преломляется древность. В Венеции ему приходилось избегать кварталов между Фрари и Салюте, держаться преимущественно по ту сторону Гранд-канала, чтобы не оказаться случайно на улице, где разбилась насмерть Констанс. В один из последних вечеров накануне бегства он возвращался в Палаццо Барбаро, чувствуя себя почти в безопасности – ибо полагал, что находится неподалеку от моста Риальто. Потом понял, что придется вернуться на несколько шагов назад – а там выйти к мосту будет совсем нетрудно. Однако, куда бы он ни свернул, путь вел либо в тупик, либо к одному из причалов, либо, что было самым зловещим, делал вираж направо, приближая его к той ужасной улице, на которой, как он надеялся, ноги его больше никогда не будет. Казалось, кто-то ведет его сквозь ночную тишь, а он слишком ослабел от угрызений совести, чтобы не подчиниться. Ему всегда нравилась такая Венеция – неожиданно рано притихшая и безлюдная; любил он и блуждать одиноким странником, порой сворачивая не туда и полагаясь на удачу и наитие не меньше, чем на знание и опыт, но сейчас вдруг осознал, что не просто заблудился, но находится в непосредственной близости от места ее смерти. Он замер и стоял неподвижно. Впереди был тупик, там он уже побывал, думая, что выйдет к воде. Направо тянулась длинная узкая улица. Оставалось лишь повернуть назад, и, сделав это, он ощутил нестерпимое желание заговорить с ней здесь, на этих улицах, где, как ему казалось, ее беспокойный, независимый и отважный дух будет обитать до скончания времен. Она не соглашалась на легкую жизнь, думал он, – поэтому то, что от нее осталось, и пребывает в смятении и тревоге. «Констанс, – шепнул он, – я подошел так близко, как мог, так близко, как только осмелился». Ему представилась морская рябь лагуны и бездна глубоководной ночи. Представился ветер, воющий в пустоте первобытной воды, место, где не было ни света, ни любви, и там, увидел он, парит она, став частью этого хаоса. И тогда он медленно-медленно повернулся и пошел туда, откуда пришел, осторожным сосредоточенным шагом, не оступаясь и не сбиваясь с дороги, пока не достиг знакомых мест, палаццо, где он гостил, где были его книги, его записи, его теплая постель. В ту ночь он понял, что покинет Венецию так быстро, как только сможет, но не вернется домой, а отправится на юг.
Погода в Риме стояла превосходная; сам воздух казался подсвеченным нежными, прекрасными тонами, когда он отважился на ежедневные прогулки – от Корсо до самой Латеранской базилики и виллы Боргезе, где молодая трава выросла ему по колено. Все вокруг сияло лучезарным теплом. Город улыбался ему, и он отучился хмуриться в ответ, когда на его пути возникало все больше туристов и назойливых гостиничных зазывал. Первый раз он посетил Рим, когда ему было немного за двадцать и он был волен делать что только душе угодно, и он это делал: заводил новых друзей, странствовал там и сям, катался в Кампанью от Порта-дель-Пополо по старому почтовому тракту на Флоренцию в середине мягкой зимы, когда сельские склоны пестрят пурпурным, синим и шоколадным. Ныне он сам уподобился Вечному городу – помятый историей, с расслоившейся на археологические пласты памятью; на нем лежала ответственность, за ним наблюдали, его проверяли, он пользовался большим спросом. И теперь ему придется показать себя публике. Поскольку улицы старого города были теперь чище и лучше освещены, ему тоже подобало сделать мужественное лицо, прикрыть старые раны, затереть старые шрамы и обставить свой выход как должно, постаравшись не разочаровать поклонников и в то же время обнажив не слишком много сокровенного.
Семьи Уолдо Стори и Мод Хау Эллиот[62] принялись наперебой заманивать его в собственные римские узилища, причем каждое из почтенных семейств было уверено, что в первые свои дни в Риме он угодил в силки соперников, и посему действовали они мягко, но непреклонно. Уолдо Стори обитал в огромных апартаментах Уильяма Уэтмора Стори в Палаццо Барберини и намеревался склонить Генри к написанию биографии маститого скульптора, куда более ревностного, нежели талантливого; Мод Хау и ее муж-художник ничего от него не требовали, кроме того, чтобы он был готов к обязанностям гостя Палаццо Аккорамбони в любое время дня и ночи, беседовал с их гостями и любовался видом с террасы на крыше так же восторженно, как они сами.
Никто из них не жил в Риме ради удовольствия, которое он может доставить одиночке, и, будучи не в состоянии даже вообразить удовольствие, которому они сами не предавались регулярно, друзья сочли его потребность в одиночестве вздорным предлогом, не заслуживающим внимания. На четвертый или пятый день он сдался на милость победителей и вскоре обнаружил, что каждый вечер подвергается их поочередному