Мне кажется, и это объясняется тем, что крамольники рассчитывали на возросшее после войны 1877–1878 годов недовольство в различных классах общества, вследствие упадка курса, неудачного мира, появления чумной заразы, злоупотреблений интендантства и т. п.
Как могла бы шайка злоумышленников причинить столько зла сильному государству, если бы все классы, все сословия были довольны, насколько вообще возможно общественное довольство? Все волновалось только после каждой попытки к преступлению, как будто из одного любопытства, а потом смотрело на происходящее только с боязнью за себя, чтобы как — нибудь не быть вовлеченным в ответственность, или же сетовало, и не без причины, на стеснительные административные меры, аресты, обыски, ссылки и проч. И это недовольство было, очевидно, на руку крамольникам; общество, предоставленное чуть не самовластной администрации, наконец, не знало уже, кого ему более ненавидеть за произвол и насилие: крамолу или администрацию? А крамоле это было как нельзя более на руку.
И вот, дошло до того, что гнусная и нравственно — ненавистная честному обществу крамола оказывалась нравственно же связанною с ним сетью неуловимых впечатлений.
Дело в том, что крамола, как видно из разных судебных расследований есть только последнее слово социальной утопии. А утопия эта имеет столько разных оттенков, что умереннейший из утопистов составляет незаметный переход к простым прогрессистам. С другой стороны и степень недовольства в обществе не могла быть одна и та же. Злоба и ненависть семьи, лишившейся брата, сестры, сына, дочери по распоряжению администрации, отославших их в отдаленные провинции или засадившей в тюрьму, — злоба, говорю, и ненависть той семьи к администрации могла быть так же сильна, как и затаенная злоба утописта — крамольника. Это и есть нравственная связь. Общая злоба и ненависть, хотя бы и от разных причин.
Какой же внутренний смысл ужасного цареубийства 1–го марта?
Или, может быть, оно не имеет никакого смысла и есть просто зверский поступок злодея, рукою которого управляла личная скотская злоба, фанатизм, корысть, безумие? Нет, это злодейство, и как случайное осуществление нескольких покушений на жизнь царя, имеет внутреннее глубокое значение.
Ненависть шайки, основывавшаяся также на недовольстве известной части молодежи, раздутая до ярости ложными утопиями, пропагандою коммунаров и коммунистов, корыстью и т. п., была едва ли личная.
Александр II, как человек, был такою личностью, которую нельзя было ненавидеть; то была скорее ненависть к государству, а следовательно и к его главе. Посягая на жизнь царя, и самые ограниченные из кра
мольников, верно знали, что они убивают не самодержавие, а только одного из лучших его представителей. Но они рассчитывали, что, возбуждая своими преступлениями смуты, беспорядки и недовольство в обществе, они все — таки содействуют к расстройству и потрясению ненавидимого ими государственного строя, вообще, всякого.
Государство — это разбойник, по их учению; в замену государства придумалось даже, за неимением ничего лучшего, казачество.
Настолько, впрочем, эта ненависть могла быть и личною, что Освободитель не так освободил, как им хотелось, и как будто не исполнил обещанного, то есть того, что им хотелось, что они сами обещали себе.
Мстили, может быть, лично и за возраставшую по мере преступлений строгость кар. Крамольники (по крайней мере, их вожаки), надо полагать, рассчитывали все более, и не без основания, на недовольство, хотя и знали, что оно никогда не было личным против особы царя. Они питали и раздували всеми силами это недовольство, находили себе, верно, не без злорадства, немалую подмогу в произволе и промахах администрации.
Итак, вдумываясь в прожитое прошедшее, я нахожу, что спертый донельзя, в течение многих лет, и выпущенный в последнее 25–летие на свободу дух нашего времени проявил себя у нас тотчас же борьбою с властью. Дух времени, выпущенный на волю, оказался у нас, как и следовало ожидать, похожим на степную, табунную лошадь, спущенную с аркана. Но, разумеется, в XIX столетии дух времени ни в какой стране не может быть вполне оригинальным и национальным; международная психическая связь культурного общества сделала то, что, несмотря на гнет сороковых годов, социальные утопии проникали с Запада и к нам в виде контрабанды, а самые несбыточные из них, провозглашающие ломку всего государственного строя, сделались предметом культа для незрелых умов. Обилие стихийных сил, животных и хищнических инстинктов в нашей стране придавало этому культу с самого начала немалое значение.
И действительно, борьба, хотя и неравная и не всегда явная, но злокачественная и упорная, повелась именно на почве, подверженной наиболее влиянию стихийных сил и животных инстинктов.
Эманципация крестьян служила как бы лозунгом для утопистов и к ним, конечно, не замедлили присоединиться, с целью и бесцельно, и увлеченные величием события, желавшие истинно добра, и злонамеренные корыстолюбцы, и многие недовольные правительством.
Польское восстание 1860–х годов оказало весьма сильную поддержку утопистам; они научились подражать жонду; а война французов — коммунаров с властью научила наших ни перед чем не отступать и ничего, самого родного и близкого сердцу, не щадить для достижения цели.
Закулисная и международная сторона борьбы мне, конечно, неизвестна; но в существовании ее я не могу сомневаться.
Удобства почвы, избранной утопистами для борьбы с властью, очевидны.
Нет ни одного государства в Европе, наименее муниципального, чем
Россия. У нас выдумали даже русского государя называть в похвальном смысле «мужицким царем» и, конечно, Россию, «мужицким царством». «Идти к мужичкам», сближаться с крестьянским людом, изучать деревню во всех отношениях сделалось модным и любимым занятием многих.
Я это говорю, конечно, не в упрек; я сам живу 15 лет безвыездно в деревне и интересуюсь и по воле, и по неволе, крестьянским бытом.
Я указываю на это стремление нашего культурного общества, как на знамение времени. Стремление такое, имеет, как и все на свете, не одну сторону. Оно почтенно, крайне полезно и необходимо для государства, в особенности же для нашего, немуниципального. Но сближение с меньшею братиею имеет в себе, как мне кажется, много дутого, напускного, ненормального. Мне кажется, многие из молодежи ищут сближения с крестьянами без всякой программы и потом уже увлекаются вожаками; многие вербуются ad hoc, а многие только подражают.
Я наблюдал это при первом открытии воскресных школ в Киеве. Это было время, когда Мирославский (приехавший сам, разумеется incognito и разъезжавший по Юго — Западному краю с русскою подорожною) пустил в ход между польскою молодежью влечение к меньшей братии. Студенты всполошились и начали сближаться по — своему, пошли доносы, аресты и т. п.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});