— Сказывал, я пытал. Года не прошло, как вспомнили о наших путях-дорогах из этой самой пущи, когда через фронт… Так что геройством теперь прозвали и тебе рапорт определили писать, кто и как, значит, и вообще про кресты и прочие награды. Быть тебе есаулом!
Я взялся за письма.
Первая страничка ошеломила: неловкой детской рукой, где прямо, где вкось-вкривь, через какие-то зеленые кружочки, похоже на лес, было крупно написано слово «ПАПА». Это же мой Мишанька! Ну да, пять годов, мама успела научить. Сын уже пишет!.. А вот строчки Дануты: «Милый наш папочка, вот мы уже и сами пишем, правда с помощью мамы, но считается, что сами, высунув от усердия язычок. Как ты там, наш дорогой, мы измучились, когда от тебя так долго не было весточки…»
И еще много-много всякого хорошего, с отчетливой грустью, с героически подавленной слезой. Отец ребенка на фронте, а жизнь тем временем идет, сын подрастает, но неизвестно, увидит ли он своего отца. Война — беда…
У отца была своя точка зрения — старого воина. Он писал слабым почерком: «Горжусь тобой, сын. Твоя первая награда Георгий 4-й степени вручен тебе по праву. Надеюсь, что и впредь перед лицом великой опасности для России ты не посрамишь чести нашего оружия…»
Знал бы он, что творится вокруг! Увы! Совсем не осталось у нас прежней веры, нет идеала, за который можно броситься вперед с шашкой в руке. Царь? Чего только не говорят о нем! И о прямом телефонном кабеле от царицы в Берлин. И о масонах. То Распутин со своими записочками-приказами для министров, то обвинение военного министра в измене. То противоречивые приказы на фронте… А в центре всех слухов — его величество верховный главнокомандующий. Слова, речи, красивые призывы, но мысль уже не воспринимает слов, действительность, которая перед глазами, все перечеркивает: крушение военных планов и никаких надежд на скорый и почетный мир. Немцы упорно держат фронт, у нас нет сил отогнать врага, царь мечется из Ставки в столицу и обратно, а союзники уже открыто говорят: «Россия вышла из международного оборота». Улицы Петрограда, по свидетельству побывавших там, с утра до ночи запружены народом. Стачки, митинги, много заводов не работают. А немцы явно нацелились на Ригу, Псков, Киев. Всё глубже пропасть между солдатом и офицером. Все более падает дисциплина. Голова кругом!
Читаю письма до конца. Потом начинаю снова — так трудно представить себе тот, другой мир, где семья, лес, тишина. Тишина? «Летом нынешнего года (значит, когда солдаты Брусилова умирали в Карпатах?), да, летом на Большую Лабу, — писала Данута, — приехало до сорока высших чинов из Кавказской армии и штаба наместника и для своего удовольствия две недели провели в охоте. Как мне передали, только оленей убито 57, о зубрах сведений нет, но говорят, ранили очень многих. Охотились без егерей, без правил и не оглядываясь на совесть».
Молва о сей охоте, конечно, облетела нагорные станицы. Кто поручится, что в лесах и сегодня не гремят браконьерские винтовки? Дурной пример заразителен.
Подошли Телеусов и Кожевников, выслушали рассказ о событиях на Лабе, помрачнели. А что мы можем сделать?
— Ты о штабном вызове не запамятовал? — спросил Кожевников. — Новостей-то целый воз…
Я стал одеваться.
— Мово коня возьми, Михайлыч, — сказал Телеусов.
— Что с Аланом?
— Приболел. Еще вчерась, я уж не стал говорить тебе, думал так, случаем. А оно сурьезно вышло. Хужее и хужее ему. Головы не подымает.
Мы пошли на коновязь. Алану отвели отдельное стойло. Он лежал, открытые глаза его печально светились. Увидел меня и тихо заржал. И я вдруг понял, что дни его сочтены.
В штаб скакал на коне Телеусова. Смутно и горько ощущал, что счет бедам только начался.
Подробным рапортом я доложил о действиях казаков за осенние месяцы минувшего года, по памяти перечислил заслуги каждого, особо упомянул Павлова и Кожевникова, перечислил взятые трофеи. Только о зубрах не обмолвился ни словом.
Рапорт у меня принял подъесаул, очень веселый и любезный юнец. От него сильно пахло духами. И это почему-то раздражало.
— Где ваши остальные чины? — спросил я, оглядывая пустые комнаты с устоявшимся запахом папирос.
— На приеме. Генерал Корнилов самолично прибыли в Ставку, а сегодня навестили наш корпус. Собрали господ офицеров на доверительную беседу. С вином и прочим…
Он засмеялся, заспешил, бесконечно обрадованный своей причастностью к этому не совсем понятному собранию, где далеко не все офицеры.
Рапорт лег в толстую папку с бумагами. Я поскакал назад.
Дежурный по сотне принял у меня лошадь и нехотя сказал:
— Наши там, возля опушки. Коня хоронят.
— Алана?!
— Как вы уехали, он вскорости и затих.
Еще одна беда. Алан мне более чем друг. И вот… Я тяжело шагал к опушке.
Мои товарищи уже ровняли бугорок. Мы молча постояли возле, вздохнули и пошли назад. Уснуть удалось только под утро.
А в шесть звуки трубы, тревога, команды, ржание коней. И волнующее чувство перемен: может быть, наступаем? Бой есть бой. Он все заслоняет собой. Тем более за свою землю идем.
Телеусов привел серого широкогрудого коня, не сказал — чей, откуда. Мы построились. Рассвело. Подъехала группа офицеров из штаба. Лица сонные, глаза покрасневшие. Затянулся вчерашний прием… Прочли перед строем приказ: корпусу спешно двигаться на юго-запад. К Брусилову.
Как оживились казаки, как поднялись головы, заблестели глаза! На помощь доблестному генералу, под его начало! В дело! Ры-ы-ы-сью!..
В эти сухие летние дни дороги на Бобруйск, Слуцк и далее на Сарны покрылись сплошной пыльной завесой. Шли плотными колоннами, давая отдых коням лишь в середине дня и около полуночи, чтобы и самим поспать часа три-четыре. Грохотали орудийные упряжки, появились даже незнаемые доселе броневики. Шла армия, закаленная, готовая к действиям. Пока жива армия, живет и Россия, так говорил, кажется, Кутузов.
Неделя проскочила в походе. Вот уже слышится гул боев впереди. Штабные говорят, что прорыв на Луцк удался, впереди Ковель. Смотрю на карту. Брест совсем недалеко. Вдруг мы снова окажемся в районе Беловежской пущи?
Корпус не сразу бросили в бой. Уже от городка Сарны пошли с большой осторожностью на запад. Путь пролегал по только что освобожденной от германцев земле. Видели, что сделала война с полесской Украиной. Сожженные села, изувеченные пашни, горелые леса, безлюдье. Ни птиц, ни зверя. Мертвая зона.
В дело вошли на Стоходе, рубились с немецкими драгунами из армии Гинденбурга.
Подо мной осколком снаряда убило Серого. Пока наш полк не отбросил врага, пришлось сменить еще одного коня. А ночью, обозленные, взвинченные, мы сделали дерзкую вылазку, сбили на бивуаке конный отряд и, покончив с драгунами, выловили семнадцать крупных верховых лошадей. Утром я выбрал себе молодую трехлетку, чистых кровей, диковатую гнедую в белых чулочках. Она оказалась своенравной, не очень слушалась, шарахалась от людей, но ее быстро образумили, и через три дня, в новой атаке, она была полностью во власти седока. Понюхала крови, ожесточилась и шла на противника грудью, скалила зубы, становилась на дыбы. Бесстрашная, резвая и хитрющая лошадь.