Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Робеспьер почувствовал опасность инстинктом, выработанным привычкой к собраниям. Он вбежал на трибуну, громко стуча каблуками, как будто искал себе опору.
«Граждане! — сказал он. — По смятению, царящему теперь в нашем собрании, по волнению, которое вызвали слова говорившего предо мной, нетрудно заметить, что решается вопрос чрезвычайной важности. Речь идет о том, чтобы узнать, одержат ли верх выгоды нескольких честолюбивых ханжей над выгодами всего французского народа. (Рукоплескания.) Лежандру неизвестны имена арестованных; весь Конвент знает их. В числе арестованных его друг Лакруа. Почему Лежандр притворяется, что это ему неизвестно? Потому что он прекрасно знает, что нельзя, не будучи бесстыжим, защищать Лакруа. Он говорил о Дантоне, потому что, без сомнения, думает, что с этим именем связана известная привилегия. Нет, мы не хотим более привилегий; нет, мы не хотим более идеалов! (Бурные рукоплескания.)
Граждане, настало время сказать правду. Меня тоже хотели запугать, мне представляли Дантона человеком, с которым я должен вступить в союз, который должен защитить меня, который, будучи уничтожен, оставит меня без прикрытия под стрелами врагов. Друзья Дантона доставляли мне письма, думая, что воспоминание о старой дружбе, прежняя вера в ложные добродетели побудят меня уменьшить рвение и любовь к свободе. Я усмотрел в льстивых речах, с которыми ко мне обращались, лишь верные признаки страха, охватившего их еще раньше, чем им начала грозить опасность.
Я был другом Петиона; как только он сбросил с себя маску, я оставил его. Я состоял в дружбе с Роланом; он изменил, и я донес на него. Дантон хочет занять их место, и теперь в моих глазах он является только врагом отечества. (Рукоплескания.) Теперь нам необходимо некоторое мужество и некоторое величие души. Низкие души или виновные люди всегда боятся падения себе подобных, потому что, лишившись оплота из людей виновных, они становятся ближе к мечу правосудия. Но если и существуют низкие души, в настоящем собрании есть также и души героические, потому что оно управляет судьбами мира и уничтожает все партии. Число виновных не так велико!»
Сен-Жюст взошел на трибуну. Его уверенный вид придавал произволу облик правосудия. Серьезным и монотонным голосом, точно рассуждая вслух, он зачитал составленный им и Робеспьером доклад о грозивших республике заговорах.
«Граждане, — сказал Сен-Жюст, — революция заключается в народе, а не в известности отдельных лиц. Есть нечто ужасное в священном чувстве любви к родине; оно так исключительно, что умерщвляет все без сострадания, без страха, без уважения к человеку, ради общественного блага. Оно низвергает Манлия, а Регула увлекает в Карфаген, повергает римлянина в пропасть и помещает Марата в Пантеон. Комитеты общественного спасения и безопасности, исполненные этого чувства, уполномочили меня потребовать у вас, во имя отечества, правосудия над людьми, давно уже изменяющими народному делу».
Перейдя затем к обзору всех партии, начиная с Мирабо и кончая Шабо, Сен-Жюст воскликнул: «Дантон, ты дашь ответ неизбежному, непреклонному Правосудию! Проследим твою деятельность и укажем на то, что с первого же дня, будучи соучастником всех преступлений, ты всегда был противником партии свободы и составлял заговоры вместе с Мирабо, Дюмурье, Эбером и Эро де Сешелем! Ты объявил себя сторонником умеренных принципов, твое огромное тело маскировало слабость твоих советов. Ты говорил, что строгие законы создадут республике слишком много врагов. Пошлый примиритель, все твои речи с трибуны начинались подобно грому, а кончал ты их сделкой между истиной и ложью! Ты приноровлялся ко всему. Бриссо и его сообщники всегда уходили довольные тобой. На трибуне, когда тебя осуждали за молчание, ты давал им благие советы быть еще более скрытными. Ты угрожал им не с негодованием, а с отеческой добротою; ты скорее советовал им развратить свободу, чтобы спасти себя, и лучше обмануть нас, чем погубить их. „Ненависть, — говорил ты, — недоступна для моего сердца“. Но разве ты не виновен и не ответствен за то, что не ненавидел врагов отечества?
Ты с ужасом смотрел на революцию 31 мая. Недостойный гражданин, ты составлял заговоры; фальшивый друг, ты два дня назад дурно говорил о Камилле Демулене, твоем слепом орудии, погубленном тобой, приписывая ему позорные преступления. Негодяй, ты сравнил общественное мнение с развратной женщиной; ты говорил, что честь смешна, что слава и потомство — глупость! Эти убеждения должны бы были примирить с тобой аристократию. Таковы были убеждения Катилины. Если Фабр невиновен, если герцог Орлеанский и Дюмурье невиновны, то, конечно, невиновен и ты. Я слишком много сказал. Ты ответишь перед правосудием».
Перейдя от Дантона к его сообщникам, Сен-Жюст просил Конвент отнестись ко всем им по возможности строже. В конце речи он заявил: «Дни преступления миновали. Когда создают республику, то относятся с жестокой, непоколебимой строгостью к тем, кто изменил ей. Пусть сообщники обнаружат себя, став на сторону преступников. Все сказанное нами никогда не исчезнет с лица земли. Можно лишить жизни людей, подобно нам пошедших на все ради истины, но нельзя лишить их ни чувства, ни гостеприимной могилы, где они найдут убежище от рабства и позора видеть торжество злодеев.
Я оглашаю проект постановления:
Национальный Конвент, выслушав донесение Комитетов безопасности и общественного спасения, постановил признать виновными Камилла Демулена, Эро, Дантона, Филиппо, Лакруа, уличенных в сообществе с герцогом Орлеанским и Дюмурье, с Фабром д’Эглантином и врагами республики в участии в заговоре, пытавшемся восстановить монархию, уничтожить народное представительство и республиканское правление. Вследствие этого Конвент приказывает предать их суду вместе с Фабром д’Эглантином».
Никто не возразил против этих заключений. Голосование было так же единодушно, как и страх. Репутацию, свободу, жизнь и смерть представителей единогласно предоставили Комитету общественного спасения.
Между тем Дантон в своей темнице делал вид, что равнодушно относится к ожидавшей его участи. Он шутил через решетку с другими заключенными, в забавных выражениях описывал членов Комитета. «Республика сокрушит их, — говорил он. — Если бы я мог завещать свои ноги паралитику Кутону, а свою мужественность — слабосильному Робеспьеру, все могло бы еще некоторое время продержаться. Что касается меня, то я не сожалею о власти, потому что во время революции победа остается за наибольшими злодеями».
С удовольствием вспоминая о счастливых днях своего пребывания в Арсисюр-Об, он говорил о спокойствии, которое дает соприкосновение с природой душе человека, о семейном счастье, о своей пламенной любви к женщине, заставившей его забыть родину! Он жалел о множестве матерей, жен и невинных молодых девушек, заключенных в Люксембургской тюрьме. Он притворялся, что не знал об этих злоупотреблениях и насилии суровой власти Конвента. «Неужели, — спросила одна из узниц Лакруа, гулявшего с Дантоном по двору, — вы не знали, что тысячи арестованных наполняют тюрьмы, никогда не видели тележек с отправляющимися на казнь осужденными?» — «Нет, — ответил Лакруа, — я никогда не встречал их, никогда не видел их льющейся крови; она вызвала бы во мне ужас. Дантон и я, мы хотели республики без рабов».
Камилл Демулен благодаря любезности одного из тюремных надсмотрщиков получил возможность изредка переписываться с женой.
«Благодаря судьбе, — писал он, — я вижу из тюрьмы сад, где в течение восьми лет своей жизни постоянно видел тебя; Люксембургский сад пробуждает во мне массу воспоминаний о нашей любви. Меня держат в одиночном заключении, но никогда еще я не был мыслью, воображением, почти до осязаемости, ближе к тебе, к твоей матери, к нашему маленькому Горацию. Я пишу тебе это письмо единственно с тем, чтобы попросить у тебя самые необходимые вещи, но все время моего заключения я буду проводить за письмами к тебе, потому что мне не придется брать перо для своей защиты. Все мое оправдание заключается в восьми республиканских книгах. Это надежное изголовье, на котором покоится моя совесть в ожидании приговора суда и потомства. Я бросаюсь к твоим ногам, простираю руки, чтобы обнять тебя, и не нахожу… — Здесь заметны следы слез. — Пришли мне стакан, на котором вырезаны С и L, наши инициалы, и книгу, которую я купил несколько дней назад, где есть чистые листы, вложенные для того, чтобы писать заметки. Эта книга рассказывает о бессмертии души. Мне необходимо убедиться в существовании Бога, более справедливого, чем люди, и в том, что я непременно увижусь с тобою. Не слишком огорчайся моими мыслями, мой дорогой друг. Я еще не окончательно разочаровался в людях. Да, моя возлюбленная, мы еще можем снова увидеться в Люксембургском саду. Прощай, Люсиль! Прощай, Гораций! Я не могу обнять вас, но, проливая слезы, воображаю, что прижимаю вас к своей груди…»