их профессии, жизни — закон навигации. Он держал их на катере, требовал, чтобы они теперь все вместе доработали навигацию до конца...
Верх печки стал малиновым, и им пришлось распахнуть один иллюминатор. Только тут Стрежнев почувствовал, как сильно он устал. Ему казалось, будто он не спал всю весну.
И еще чувствовал он, что за эту весну сильно постарел.
Он ткнул заснувшего Семена в плечо.
— Не майся, ложись.
— А ты? — не открывая глаз, спросил Семен.
— А я пойду чалку проверю да тоже лягу. И разбужу. Не бойсь... Иди, иди, отдохни.
Семен поднялся и, придерживаясь за шкаф, медведем полез из-за стола к другому дивану. Стрежнев вышел на причал, проверил, как заделана чалка. Что-то несла река в сплошной темноте. Совсем рядом плеснуло — видимо, льдина раздавила льдину. Катер легонько закачался, заводил огоньком клотика по далеким слабым звездам. Слышалось в вышине слабое свиськание, будто кто баловался там, махал гибким прутиком — это летели, торопились к родным местам последние припоздалые птицы. Летели они в ту сторону, откуда бежала река и куда ушли теперь вслед за весной все катера.
Спать Стрежнев, как и положено капитану, ложился последним. Это было уже привычкой.
Сойдя в кубрик, он поправил в печке головни, подкинул еще три поленца, дернул за ногу Мишку.
— Подъем, на вахту.
Мишка очумело сел на диван, уставился на раскрытую гудящую пасть печки.
— За печкой следи, — сказал Стрежнев, — я ложусь. Будет мороз — подымай Семена. Пусть движок погоняет, не прихватило бы.
И пошел в свой носовой кубрик.
Он развернул слежавшиеся квадраты простыней, застелил ими свой диван и впервые за всю весну лег с утихшей, казалось, невесомой душой.
Знал он, что теперь его никто не разбудит, пока он хорошо не выспится. На Семена и на Мишку он надеялся, доверял им.
Он легонько прикрыл створки дверей и остался в сумеречной железной спальне один. Если считать по реке, то лежал он на самой воде головой к носу, а рядом, за стенкой, катилась весенняя шальная вода. В тишине все было слышно, что делалось там за тонким бортом.
О железо иногда тихонько постукивало, или начинало скрести вдоль катера, удалялось к ногам, к корме...
И Стрежнев определял: «Топляк, коряга... а это щепки или кора... Это ничего, пронесет».
Иногда наваливалась, подвигала весь катер к берегу и долго плотно шарила по борту льдина, и Стрежнев, прислушиваясь, напрягался, вытягивался всем телом, ждал, когда ее протащит. Он уже вроде спал, но все слышал, и это ему не мешало.
Потом послышались осторожные шаги по палубе, кто-то распахнул рубку и стал спускаться в кубрик. Включил свет.
— Переночевать пустите? — робко приоткрыв дверцу в кубрик Стрежнева, спросил Яблочкин. Он едва стоял на ногах и обеими руками держался за косяк двери. Стрежнев не удивился и не разозлился. Он все приглядывался к нему из темноты, взвешивал.
— А то на берегу совсем окоченел... Завтра утром уеду.
Долго не отвечал Стрежнев, Яблочкин устал, и казалось, вот-вот упадет.
— Не жаль, ложись... — ответил наконец Стрежнев. — Диван пустой вон.
И Яблочкин, облегченно вздохнув и не закрыв дверей, шаркнул пятерней по выключателю и свалился как мешок на диван.
— Не проспи... с утра на вахту пойдешь, — громко сказал Стрежнев, испытывая Яблочкина.
Было слышно, как в темноте Яблочкин привстал на диване, замер.
— Как? — спросил он не скоро и другим голосом. — А ты?..
И Стрежнев догадался, что Яблочкин вовсе не пьян, а притворяется, чтобы не так стыдно было. «Выходит, и о причал стукнулся он не спьяну... «Капитанов не хватает!..» Ишь, на что бьет, все учел... Значит, подлец настоящий! Трезвый, с расчетом...» От этой догадки и от того, что лежит теперь Яблочкин рядом вот, за перегородкой, так мерзко стало Стрежневу, обидно за свое великодушие и минутную слабость, что он резко привстал на койке, закурил, снова ища какого-то выхода. Но выхода не было. Со всей ясностью осознал он теперь свое положение и понял безвыходность. Обида и зло душили его, был он теперь на собственном катере, как в ловушке, захлопнул которую своими же руками. Он снова и снова начинал думать, перебирать все, как же это вышло, но мысли текли по кругу, ничуть не сдвигали жизнь с места, как не сдвигают буксующие колеса застрявшую в грязи машину.
Так в мучении провел он, наверное, часа три.
Печка давно прогорела, и в кубрике наступил тот момент, когда ровное устоявшееся тепло незаметно сменяется на такой же ровный, быстро нарастающий холод. Стрежнев почувствовал приближение этого момента и понял, что вот-вот кто-то должен проснуться... Уходили последние считанные минуты... Он маялся, торопил себя, уже почти решился... «Одна голова!.. Одна голова в ответе! И всем развяжу руки... Самое главное — Семену! Ведь видно, гложет его дума, но крепок, молчит. Ждет удобного момента. Что ж, езжай, вот он, момент!..»
Стрежнев решительно встал, быстро оделся, прошел к печке. Мишка спал, неловко избочившись на диване и по-цыплячьи склонив безвольную голову к острому плечу. В слабом отсвете догорающих углей он казался совсем еще ребенком, и Стрежнев пожалел его. Четыре березовых полена и сырая еловая чурка валялись перед печкой. Осторожно подхватил он все это, поднялся наверх и выбросил дрова за борт. Потом снял со сваи чалку, решительно шагнул к штурвалу и сильно вдавил кнопку сирены. Ликующе выплеснулся в дегтярную черноту ночи нарастающий вой. Почти одновременно выскочили все трое из кубрика. Стрежнев не дал никому рта раскрыть, закричал на них во всю силу:
— На берег! Прыгай!.. А ну!.. — и тут же запустил двигатель, чтобы никто ничего не спрашивал и не понял.
...Светало, слабый туман уползал с фарватера, застревал, как вата, в голых затопленных кустах. Привычно текла во всю ширь поднявшаяся река и разливалась по этой шири новая чистая весна. В полоях перелетали ранние утки, величественно скользили, подминая под себя гибкий кустарник, огромные льдины, крутилась в водоворотах пена...
Стрежнев следил за всем этим молча глазами, и казалось, что думал и жил сейчас тоже лишь глазами, поглощен был, как все рулевые и штурманы, внутренним разговором с самим собой.
Не испытывал он ни вины, ни угрызений совести за