штаны. О шапке забыл, не снял.
Казалось, жизнь остановилась, повисла в воздухе и раскачивается, будто маятник: туда, сюда... В обе стороны одинаково равнодушно, будто ждет чего. И оно вот-вот придет, ударит — и полетит все к черту вверх тормашками!..
«Та-ак... Значит, внук по дедушку пришел... Скоро...».
Стрежнев вспомнил, как Федор заходил к ним последний раз, долго, нехотя закрывал дверь. «...Теперь закрыл. Причалил...»
После того как тонули все вместе на катере в родном затоне, Федор всю жизнь проплавал шкипером на барже. Не однажды приходилось буксировать его и Стрежневу, часто зимовали по соседству, вместе ходили на сенокос... Так с того первого катера жизнь их и текла рядом, только Илья отделился, зиму и лето скрывался где-то в конторских кабинетах. Теперь совсем стал чужим... Стрежнев не осуждал Федора за пожизненное шкиперство, но сам, думал, не вытерпел бы. Сам он был все-таки капитан!
«Но с чего это все началось? Когда?» — уходил Стрежнев мысленно к истокам своей долгой жизни, и вспомнилось ему одно летнее росистое утро детства. Такое давнее и далекое, словно было оно уже и не в этой жизни, а в какой-то другой, теперь уже напрочь закрытой.
Вспомнилось ему, как сенокосничали с отцом на раздольной речной Стрелке. Вот он, Николка, раскидал уже все копны на еще мокрую от росы травяную стерню, идет теперь за отцом следом, ступает по самому пласту, чтобы не наколоть ноги, зовет отца купаться. Но отец не спеша отирает травой косу и, наточив ее, молча глядит, как выходит из-за речного мыса буксир с баржой.
— Вот как пароход поравняется, так и пойдем, — говорит он, снова занося косу. Но Николка догадывается, что отец хитрит: просто к тому времени он как раз пройдет до конца прокос и окажется на самом яру.
И вот пароход шумит плицами рядом, а отец, не отрываясь, глядит на него с яру и говорит как бы про себя: «Живут же люди! Все у них приделано: ни косить, ни пахать... Сиди себе, покуривай. Хоть бы лето так пошататься, отдохнуть...»
Не успел, умер.
Не помнит Стрежнев, с того ли утра или от обиды, что отец не успел связать свою судьбу с рекой, но стал он упрямо выбираться на речной простор, к флоту: ушел работать на сплав рабочим, потом поставили лебедчиком, был матросом и мотористом на катере. Затем — направили учиться на судоводителя. Так и покатилась жизнь! Навигация за навигацией... «А дальше-то — теперь как? Неужели скоро тоже туда — на другой берег затона, где за ельником на пригорке приютилось затонское кладбище?.. Где уж много сверстников причалило к своему последнему берегу. Причалил Панкратыч, вот Федор... И стоят над ними, как неподвижные мачты, обветшалые кресты и пирамидки, ставшие от времени как будто тоньше и ниже. Без них уже бежит своим руслом река, бегут навигации...»
Летом за зеленью осинников и ольшаников не видно с реки этих крестов. Да и некогда глядеть — жизнь на катерах бойкая, суетливая, ночевать и то не всегда причалишься в затоне. А так — ткнешься носом катера где-нибудь в берег, в кусты...
И всю теплую тихую ночь наносит с берега от разогретой, бродящей в пластах травы сладковатым, головокружительным запахом. Всю ночь, будто часы с заводом на целое лето, редко-размеренно одергивает где-то за озерком коростель.
Неприметно, день по дню, но все реже голоса, а потом и вовсе примолкают ночные птицы, затаиваются где-то, и лето как бы немеет, задумывается с легкой грустью.
А там, глядишь, будто желтым песком сыпануло на верхушку какой-нибудь одинокой березы, что на самом яру. «Значит, к осени дело», — приходит дума. Ну и ладно, и ничего — опять плаваешь.
Медленно желтеют побережья, незаметно. Но однажды выйдешь после недельного пересменка по утру в рейс и ахнешь в душе — горят оба берега желтыми и красными лоскутами, будто веселый цыганский табор остановился возле реки, и кипит там неудержимое, отчаянное веселье. Шумит оно, переливается под свежим ветром — полощет свои лоскуты в прозрачной синеве и день, и три, и неделю...
А однажды... Плывешь с ночи той же рекой, мимо тех же берегов. Осторожно, как шторы, стаскивает утро с берегов белесые полотнища тумана, свертывает, убирает их на день в леса. И глянь — пусто на берегах, только голые сиротливые сучья задумались в плотном сером небе: снялись веселые балаганы! Крадучись, ночью... И ушли невесть куда по глухим лесным дорогам...
Сквозисто по берегам — будто обокрали реку. И тут же, словно этого только и ждали, начинают крепчать ветры. Налетают со всех сторон, раскачивают, лохматят волну, заглядывает она на палубу...
Все — еще одной навигации нет! Жди скорых заморозков...
2
К концу подходил первый день их навигации. Такой длинный, что Стрежнев устал от него, как от целой навигации.
— Ну, вроде отмаялись, — сказал Семен, спускаясь в кубрик, — обезлюдело. Завтра надо заправляться, масло кончается.
Стрежнев не пошевельнулся, не поднял головы. Семен пригляделся к нему:
— Да ты это... не думай. Отплаваем.
— Собирайся помаленьку да езжай завтра, — сказал Стрежнев.
— Вот переночуем, увидим... Давайте ужинать. Мишк! Растопляй печку.
Мишка спустился к ним из рубки, оглядел кубрик.
— Дров нету.
— На берегу поищи, — сказал Семен. — Вон топор возьми.
Стрежнев будто очнулся, глянул на топор в уголке.
— Федоров... топор-то.
Мишка ушел. А они сидели молча. В кубрике становилось сумеречно, долгий праздничный день отыгрался, заглядывала в иллюминаторы ночь. Однако Семен не включал света.
— Чалка хорошо заделана? — спросил будто издалека Стрежнев. — Где стоим? Не унесет?..
— Под церковью, за мостки спрятался — не прибойно.
Стрежнев вздохнул. Хотелось ему есть и спать. Больше ничего не хотелось. Только что-то вроде было недоделано. И он вспомнил.
— Рули будем размораживать? — спросил он Семена, хотя и этого ему не хотелось, но надо было хоть заикнуться для порядка.
— Давай... — ответил Семен.
Стрежнев подал деньги. Семен поискал свои и ушел.
Когда Мишка вернулся с дровами, он увидел, что Стрежнев сидя спит.
Осторожно, не стукая, Мишка затопил печку. Затем он сходил с чайником и набрал из ключа под горой воды. Потом еще