Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Всё же мне очень жаль князя. Как бы он ни проникся смыслом жизни, — старая жена — это такой ужас! — задумчиво сказал я.
И. усмехнулся и ответил, что задаст мне вопрос о счастье князя года через три, когда мой жизненный опыт и знания продвинут меня далеко вперёд.
— Я вижу, что тебя не очень волнует вопрос беспрекословного повиновения, — сказал И. со знакомыми мне искорками юмора в глазах.
— Нет, Лоллион. Этот вопрос меня вовсе не волнует; точно так же, как и второй вопрос Ананды. Для меня нет и не может быть выбора, потому что самой жизни без вас, без Флорентийца, без моего брата для меня уже быть не может. Я и не заметил, какое место занял в моём сердце Флорентиец, и только в разлуке с ним понял всю силу своей любви к нему. Я не успел осознать, каким волшебством сэр Ут-Уоми тоже занял огромное место в моём сердце. Но как, за что, когда и почему там воцарился ваш образ — это я знаю точно и приношу вам благодарность всем своим преображенным существом; быть чем-нибудь вам полезным, быть вам слугой, преданным учеником — вот самое моё великое желание, самая затаённая мечта. И я больше чем когда-либо прежде страдаю, думая о своей невежественности, невыдержанности, неопытности.
— Мой милый мальчик, чем выше и дальше каждый из нас идёт, тем яснее видит, что предела в совершенствовании нет. И дело не в том, какой высоты и какого предела ты достигнешь сегодня. А в том только, чтобы двигаться вперёд в русле того вечного движения, которое и есть жизнь. И войти в него можно только любовью. Если сегодня ты не украсил никому дня своей простой добротой — твой день пропал. Ты не включился в вечное движение, которым жила сегодня вселенная, ты отъединился от людей, а значит, не мог подняться по пути к совершенству. Путь туда один: через любовь к человеку.
Разговор наш прервал Ананда, а у меня так много было ещё вопросов, и беспокойство о Генри было не из последних.
— Я вижу, ты, Левушка, и в самом деле господин своему слову. В таком прекрасном состоянии я даже не ожидал тебя найти, — такими были первые слова Ананды. — Тебя смущает твоя худоба. Но… ты увидишь Анну и найдёшь, что и она изменилась за это время разительно, так же как и её отец. Постарайся быть очень воспитанным человеком и не подавай виду ни ему, ни ей, что ты заметил в них печальную перемену и поражен ею.
— Я буду сама воспитанность и такт, — важно сказал я. — Хотя, признаться, оба эти словечка — ещё из первых дней жизни с Флорентийцем — приносят мне немало хлопот и волнений. Буду очень стараться, но обещать, что не сорвусь случайно и не осрамлюсь, всё же не могу.
Мои друзья встали, чтобы идти в музыкальный зал. Помня слова Флорентийца, я взял письмо и свёрток капитана и спрятал их в саквояж, а саквояж в свою очередь сунул в шкаф. — От кого ты прячешь вещи? — спросил И. — Ни от кого. Но Флорентиец велел никогда не оставлять дорогие мне вещи неубранными. Да и вы меня не раз учили аккуратности, — ответил я И.
Он улыбнулся, но ничего не сказал. Ананда взял меня под руку, и мы пошли в музыкальный зал.
Я чувствовал себя совсем хорошо, но спускаться по лестнице было довольно трудно. Оба моих друга держали меня под руки, и всё же ноги мои сгибались с трудом. Целую вечность, казалось, мы шли, пока, наконец, не добрались до цели.
Зал был ещё пуст; через минуту вошёл туда князь со слугами, которые зажгли лампы и люстру. Милое лицо князя, сияющее перед моей болезнью, удивило меня озабоченностью и какой-то тоской.
Я хотел спросить, что с ним случилось. Но вовремя вспомнил, как должен вести себя воспитанный человек.
Пока князь разговаривал у рояля с И. и Анандой, я сел в глубокое кресло у стены и постарался сосредоточиться. Я даже удивился, как легко на этот раз мне удалось собрать внимание. Я сразу же ощутил себя в атмосфере Флорентийца, точно держал его руку в своей. И когда голос Ананды: "Левушка, Анна идёт", привёл меня в чувство, я радостно встал и поспешил ей навстречу, следуя за И., но ноги плохо меня слушались.
— Ты помнишь, Левушка, о чём говорил Ананда? — шепнул мне И.
— О да. Буду счастлив испытать своё самообладание, — ответил я.
Но когда я увидел Анну, с которой князь снял её всегдашний чёрный плащ, я внутренне ахнул.
— Вы, наверное, не узнаёте меня, Анна, при моей теперешней худобе? — сказал я, восторженно целуя обе её руки.
— Вы. Левушка, не худобой поражаете меня сейчас, а чем-то другим, чему я ещё не нахожу определения. Но это отнюдь не физическое, а что-то духовное. Как будто в вас просыпается какая-то новая сила, — сказала Анна.
— Да, а вот перед вами инвалид, — подавая мне руку, сказал Строганов. — У меня был сильный припадок грудной жабы, из когтей которой еле вытащили меня наши общие доктора. Признаться, сам я не надеялся уже увидеть этот дом и послушать ещё раз музыку. Живите, живите полнее, мой дорогой литератор. Сверлите своими острыми глазами-шилами жизнь вокруг вас и подмечайте всё, что таится в сердцах окружающих. Пуще всего бегите от компромиссов, особенно, если они забрались в ваше сердце: "Коготок увяз, — всей птичке пропасть", — задыхаясь говорил старик, очевидно вспоминая собственные переживания.
Взяв меня под руку, он тяжело и медленно стал двигаться к дивану, стоявшему рядом с креслом, что я облюбовал. Не успели мы сесть, как в комнату вошёл Генри и, поклонившись всем общим поклоном, отошёл в самый дальний угол.
"Сколько причин для аханья было бы у меня, — подумал я, — если бы всё это происходило до моей болезни".
Генри — и раньше худощавый — стал совсем худ, будто долго постился. Но он не только осунулся, он изменился, точно в чём-то разочаровался, и помрачнел. Очевидно, его душевный бунт не унимался, а нарастал.
Анна села за рояль, и я и вправду изумился перемене в ней. За этим же роялем я видел её юной, остановившейся на семнадцатой весне. А сейчас я ясно читал в ней все её двадцать пять лет. Не то чтобы её лицо прорезали морщины, но вместо безмятежно доброго, спокойно ласкового облика той Анны, к которому я уже привык, я видел страдающие глаза, горько и плотно сжатые, подёргивающиеся губы, а время от времени точно какие-то молнии вылетали из её глаз, — иначе я сказать не умею.
Отец её совсем не напоминал того весёлого и бодрого человека, который месяц тому назад приходил к нам пить чай и устраивать судьбу Жанны.
— Мы перенесём вас в начало XVII века и начнём с Маттесона. Это монах. Потом будут Бах и Гендель, — сказал Ананда.
Внезапно, с первыми же звуками, я увидел за роялем прежнюю Анну, ещё более прелестную, ещё более вдохновенную, но не спокойную, как прежде, а бурную, страстную, готовую взорваться каждую минуту.
Как и в прошлый раз, пели не струны под смычком Ананды, лился живой человеческий голос, сметавший все преграды между сердцем и окружающей жизнью. Голос его виолончели входил мне в душу, не бередя ран, а вливая силы и мир.
Чудесные звуки сменяли друг друга, а я не замечал никого и ничего, кроме лиц двух музыкантов. Не красота их и даже не вдохновение поражали меня сегодня. Если в прошлый раз я ощутил их единение в экстазе творческого порыва, то сегодня я сам участвовал в этом экстазе, сам творил новую, какую-то неведомую молитву Божеству, каждым нервом участвуя в этих звуках.
Я не думал — как когда-то проезжая по улицам Москвы — верю ли я в Бога и какой он, мой Бог, и в каких я с ним отношениях. Я нёс моего Бога в себе; я жил во время этой музыки, молясь Ему, благословляя жизнь, всю, какая она есть, и растворяясь в ней в блаженстве и благоговении.
Анна заиграла одна. Соната Бетховена, как буря, рвалась из-под её пальцев. Я поднял голову и снова не узнал Анны. Вся преображенная, с устремленными куда-то глазами, она, казалось, звала кого-то, кого не видели мы; звала и играла кому-то, кто слушал её не здесь; из глаз её катились слёзы, которых она не замечала… Но вот её слёзы высохли, в глазах засветилось счастье, точно её услышали, сверкнула улыбка, отражая это счастье, почти блаженство; звуки перешли в мягкую мелодию и смолкли…
В углу зала рыдал Генри, рыдал так же безутешно, как я в комнате Ананды.
Я хотел встать и подойти к нему, но увидел, что сам Ананда стоит возле него и ласково гладит его по голове.
На этот раз ни Анна, ни Ананда не пели. Ананда сказал, что после такой музыки можно только низко поклониться таланту, давшему нам высокие моменты счастья, и разойтись.
Я всё смотрел на Анну. Что снова сталось с нею? Неужели её слёзы сожгли скорбь сердца? Она снова стала носить на лице семнадцатую весну, снова лучи доброты и какого-то обновления струились из глаз. Она подошла к отцу, нежно обняла его и шепнула:
— Больше не волнуйся. Всё будет хорошо. Всё уже хорошо; а то, что ещё будет, — это только неизбежное следствие, а не наказание Браццано.
Он, казалось, понял её — совершенно для меня непостижимые — слова, просиял, поцеловал её и перевёл взгляд на подходившего к нам Ананду.