Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда И. готовил вам завтрак, бунт во мне стал нарастать. Я еле удерживался от грубости и детского желания побежать к Ананде и потребовать культурного отношения к больному. А И. поглядел на меня и, спокойно улыбнувшись, сказал: "Хотите пари, что Лёвушка всё съест и скажет, что мало? Но прощу вас ничего, решительно ничего ему не давать до самого обеда, к которому я вернусь. Я буду сам обедать Лёвушкой в его комнате. И лекарств никаких, и визитов никаких".
И так он ещё раз посмотрел на меня, что я до сих пор не могу в себя прийти. Не то что это был приказ или осуждение. Их бы я вынес легко. Но во взгляде его читалось такое сострадание, такое сочувствие. Я понял, что он догадывается обо всех моих мыслях, в которых я даже себе не хотел бы признаться.
Генри замолчал, опустил голову на руки и через минуту продолжал:
— И это ещё не все. Ещё утром Ананда мне сказал, что сегодня BI придете в себя и будете в силах говорить и кушать, но никого и посторонних пускать к вам нельзя. А я обещал Жанне, которая каждый день приходит справляться о вас, что пущу её к вам потихоньку.
— Как могли вы так гадко поступить? — закричал я столь громко, что в соседней комнате раздались поспешные шаги, и сам И. быстро вошёл к нам.
— Что с тобой, Левушка? — беря мои руки, сказал он. — Отчего до си:
пор стоит возле больного поднос? Чтобы привлекать мух? — тихо, в строго звучал голос И. — Или я совсем не могу положиться на вас ни чём? Вы, Генри, не желаете повиноваться ни одному из распоряжений Ананды. Зачем вы держите письмо от Жанны в кармане?
— Посмотрите, что вы наделали, — указывая на меня, сказал И, А я задыхался, мне было тошно, я знал, что сейчас будет обморок.
— Извольте идти отсюда, — сказал и Генри, и это было последнее, что я слышал. Мне казалось, что я проваливаюсь куда-то в пропасть, я слышал ещё сильный волевой крик И., звавшего Ананду, и видел, как тот быстро вбежал в мою комнату. Но не уверен, что это не было моим бредом.
Когда я очнулся, была уже, очевидно, ночь, а может быть, просто были опущены Шторы. В полумраке я различил грузную фигуру сидевшего подле меня отца Ибрагима.
Я шевельнулся и попросил пить. Он вызвал И., и тот, радостно мне улыбаясь, сам дал мне питье, поблагодарил турка за ночное дежурство, а меня за то, что я так быстро победил свой глубокий обморок.
Я, к своему удивлению, теперь всё решительно помнил. Я не чувствовал больше слабости, зато во мне проснулся такой волчий аппетит, что я стал просить есть, а также пропустить свет в комнату, как можно больше света.
Турок развёл руками, смеясь, раздвинул шторы, так что я даже зажмурился от нахлынувшего света, и прибавил, что капитан-то был прав, считая меня каверзным мальчишкой.
— Я чуть ли не оплакивал его всю ночь. Напросился в братья милосердия, гордясь тем, что выхаживай умирающего, а он взял да и отнял у меня все привилегии. Прикажете кормить этого волка? — спросил он.
— Я схожу к Ананде и спрошу, чем кормить его волчью светлость, — рассмеялся И. — А вы, может быть, не откажетесь помочь ему умыться. Чур, не вставать, — прибавил он, грозя мне пальцем. — Пока я не вернусь с Анандой, считай себя безнадёжно больным и принимай заботы Джел-Мабеда со свойственной больным грацией.
Он быстро вышел, а я принялся за свой туалет, поразив худобой не только турка, но и самого себя. Я и не представлял, что можно так высохнуть за две недели. Турок покачивал годовой, бормоча:
— Вот и корми этого аскета. Неужели можно жить одной кожей и костями?
Я требовал зеркало, уверяя, что иначе не могу расчесать отросшие кудри, но Джел-Мабед его мне не давал, уверяя, в свою очередь, что зеркало я съесть не могу, а сейчас важно только одно: хорошо кушать.
Не успели мы доспорить, как оба доктора уже стояли рядом, смеясь и спрашивая, решил, ли я наконец, что для меня важнее: еда или красота?
Я не дал ответа, а жадно потянулся к чашке, которую И. держал в руках. Турок очень одобрил такое практичное решение вопроса и вызвался пойти к повару заказать завтрак.
Когда он ушёл с наставлениями И., я сказал Ананде, что совсем здоров и мог бы уже встать. Ананда согласился и даже позволил выйти на балкон, но к вечеру, когда спадёт жара, и с условием: съесть первый завтрак в постели, а потом пролежать три часа в полутьме. Если же через три часа он найдёт меня в полном самообладании, ничем не раздражённым и крепким, — он разрешит мне встать. А завтра вечером сам осторожно сведёт в зал послушать музыку. Я был в восторге.
— Вы можете быть более чем уверены в непоколебимом моём спокойствии, так как я больше всего на свете хочу послушать вас и Анну. Я даю вам слово быть спокойным, а слово своё я держать умею. И вообще считаю, что если бы не ваша дервишская шапка, я бы не закричал вчера. Это она раздавила мне однажды мозги, и я стал так по-детски глуп. Стоило мне сказать Генри, что я не желаю видеть никого дня три, пока не отъемся и не стану походить на человека, — ничего бы и не случилось. А вот шапка подвела.
— Да, вскоре ты убедишься воочию, друг, что значит зловещая шапка. И какой ещё зловещей она может быть; как иногда вообще может быть вредной иная подаренная или носимая на себе чужая вещь, — очень серьёзно сказал Ананда. — Надетая на человека злою рукой, вещь может лишить не только разума, но и жизни.
Я не понял тогда его слов. Но сколько в них было правды, в этом я действительно убедился через несколько дней.
Мои друзья, напоив меня приятно шипевшим, освежившим точно жизненный эликсир, питьем, ушли, оставив нас с турком завтракать. Турок потчевал меня, пока я не наелся до отвала, но не забывал и себя.
Я должен был отдать дань степени прозорливости Ананды. После завтрака я захотел спать, захотел полутьмы. Турок задёрнул шторы, улёгся на диван, и мы оба блаженно заснули.
Второй день моего выздоровления прошёл вполне благополучно. Изредка я поглядывал на конверт и свёрток капитана, но даже в мыслях у меня не мелькало ослушаться Ананды. И музыки я ждал, конечно жадно ждал. Но в этом моём ожидании уже не было той страстности, с которой я жил до сих пор и которая, как на качелях, постоянно вталкивала меня в раздражение. Точно в самом деле я выплакал часть своего существа в тех потрясающих слезах, которые проливал в тайной комнате Ананды.
Мне очень хотелось знать, где Генри, так как комната капитана была теперь пуста. Не менее горячо я хотел знать, как живут князь и княгиня, что делается в магазине Жанны и как идёт жизнь Строгановых. Если бы Генри или князь были со мной, я мог бы их обо всём расспросить. Но спрашивать о чём-нибудь у И. я не хотел и не смел, если он сам считал нужным молчать.
Весь день я провёл один. Вопрос, который поставил передо мной Ананда, вопрос беспрекословного повиновения, о который всё спотыкался Генри, меня даже не волновал. По всей вероятности — по сравнению с Генри, — я так мало знал и был так значительно менее его талантлив, с одной стороны; и так наглядно видел вершины человеческой доброты, благородства, силы в людях, подобных Али, Флорентийцу, И., Ананде — с другой, что мне и в голову не приходило сомневаться в своём, весьма скромном, месте во вселенной по сравнению с ними и их знаниями.
Чем больше я постигал высокий путь жизни моих друзей, тем смиреннее и благодарнее относился к их любви и заботам.
За этими размышлениями застал меня И., которому я так обрадовался, что снова, как ребёнок, бросился ему на шею.
— До чего ты смешноватенький, мой милый Левушка, на тебе только анатомию скелета изучать! И ты совершенно изменился. Несмотря на ещё детскую угловатость, ты вырос и возмужал. У тебя совсем новое выражение лица. Тебя не только Анна и Жанна — каждая по-своему — не узнают, тебя и Флорентиец не узнает, — нежно обнимая меня и гладя мои кудри, говорил И.
Мы сели с ним обедать, и он рассказал мне, что дела княгини блестящи. Благодаря усилиям Ананды совершилось то, на что он один никогда не решился бы. Ананда снёсся со своим дядей и получил разрешение применить его метод лечения, в результате которого княгиня ходит не хуже, а лучше, чем ходила до болезни, хотя метод был очень рискованным.
На мой вопрос, помнит ли княгиня, о чём говорил ей И. в первые дни её воскресения, помнит ли, как она крикнула: «Прощение», — И. сказал, что дня два назад, когда завершился раздел её имущества с сыном и адвокаты, вполне довольные, уехали в Москву, она сама просила Ананду и И. уделить ей время для разговора.
Он не говорил подробно, в чём заключался этот разговор. Но сказал, что теперь у княгини исчез её безумный страх смерти. Отношение её к окружающим, которое, само собою, уже во время болезни стало меняться, теперь изменилось так, как её естественные седые волосы сменили рыжий парик, а обычное старческое лицо выступило из-под прежней размалёванной маски. Мысли её вырвались из железных тенет жадности и скупости, и она впервые увидела и поверила, что не всё в мире покупается и продаётся.