Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мати праведная Федосья Прокопьевна, вторая ты Екатерина-мученица, дай мне, приличия ради людей, чтобы видели, — не крестись тремя персты, но только руку показав, поднеси на три перста…
Боярыня Морозова своим стоянием за двуперстие победила царя, он только «приличия ради», чтобы не признать себя побеждённым перед всея Москвой, просит ее всего лишь «показывать», будто крестится «на три перста».
— Пришлю возок царский, — обещал он, — с аргамаками, и придут многие бояре, и понесут тебя на головах своих ко мне, в прежнюю твою честь…
Но что ей возки, аргамаки, какая ей теперь честь, что понесут её бояре на головах. Никону, и самому царю, не соблазнить её никакой честью земной. Она выбрала честь небесную: стояние за Святую Русь до конца.
Боярыня Морозова ответила царю Алексею на словах:
— Эта честь мне невелика, было всё и мимо прошло, езживала в каретах, на аргамаках и в бархатах… А вот какой чести никогда ещё не испытывала — если сподоблюсь огнём сожжения в приготовленном вами срубе на Болоте.
Спешно перевели Морозову в тот же день в Ново-Девичий монастырь. Повелено было силком волочить её к службе.
* * *У Ново-Девичьего день и ночь без шапок стояла толпа. Громоздились возки боярынь, колымаги, вельможные приезды, крики конюхов нарушали монастырскую тишину.
Москва следила за неравным поединком боярыни Морозовой, помученной дыбой, с самим царём Руси.
Москва чувствовала, что батюшка-государь сам мучается о старой вере. На Москве многие ждали, что простит государь упорствующих за Русь, за старую её молитву, и поклонится им, и они ему, и станет снова одним крылатым духом Русская земля.
Но какую силу надобно иметь царю, чтобы отказаться от своего же Соборного уложения, от затей Никона, в каких он чувствовал, к тому же, если не полную правоту, то полуправоту. А вблизи, кругом, одни подобострастные, льстивые, равнодушные: ни на кого опоры.
— Нам как прикажешь, — горьким смехом высмеивал такую ползучую Москву Аввакум. — Как прикажешь, так мы и в церкви поём, во всём тебе, государь, не противны, хоть медведя дай нам в алтарь, и мы рады тебя, государя, тешить, лишь нам потребы давай да кормы с дворца…
Горький и пророческий смех: если не медведя в алтарь, то всепьянейшего и всешутейшего дождутся вскоре.
— Только у них и вытвержено, — с презрением отзывается о Московии, иссякающей духом, Аввакум. — «А-сё, государь, во-сё, государь, добро, государь…»
Медведя Никон, смеяся, прислал Ионе Ростовскому на двор, и он медведю: «Митрополище, законоположнище!.. Настала зима, и сердце озябло… Глава от церкви отста… Не тех, глаголю, пастырей слушать, иже и так и сяк готовы на одному часу перевернуться».
* * *А кого в эти дни слушал усталый государь, — вероятно, таких поддакивателей: «А-сё, во-сё, государь», и еще холодно-беспощадную к Морозовой царицу Наталью Кирилловну…
Царь озабочен только тем, чтобы отвести Морозову с глаз толпы: из Ново-Девичьего ее увозят тайно в Хамовники.
Между тем заволновался и царёв верх: за Морозову Терем со старыми, исчахшими царевнами-тётками, с царскими сёстрами-перестарками и юными девушками.
Они все за боярыню, кроме новой царицы, смоленской стрельчихи. Старшая девушка, строгая молитвен-ница Ирина Михайлова, стала говорить брату:
— Зачем, братец, вдову бедную помыкаешь? Не хорошо, брате…
Вмешательство царевны Ирины только усилило бессильное раздражение царя против Морозовой. Он знал «пресность» раскольничьей боярыни. Он понимал, что отмена всех затей Никоновых, возврат Руси к её вековой молитве, осьмиконечному кресту и двоеперстию, только освобождение всех заключенников за старую веру и всенародное царское покаяние перед теми, кто засечён насмерть, кто кончился на дыбах, под плетьми, в земляных тюрьмах за Русь, забвение Собора 1666 года, полное поражение его Морозовой и Аввакумом — вот что могло бы примирить его с «бедной вдовой».
— Добро, сестрица, добро, — угрожающе ответил царь. — Готово у меня ей место.
И приказал в ту же ночь вывезти боярыню из Москвы, под крепкой стражей, в далёкий, неведомый никому Боровск, в острог, в земляную тюрьму, на жестокое заточение.
Царь желал, чтобы Москва забыла Морозову, чтобы и память о ней исчезла, и думал сам, что так забудет о ней.
А остался с нею навсегда, точно наедине, с глазу на глаз: царь Алексей остался со своей совестью.
В Боровск перевели и княгиню Урусову. Муж давно покинул её, не толкал больше «пострадати за Христа»: князь Урусов женился на другой.
В Боровск, в тюрьму к Морозовой, привезли и других острожниц-раскольниц, инокиню Марью Данилову, что лежала с ними под рогожами на Ямском дворе, и другую морозовскую инокиню Иустину.
Верные руки донесли до них последнее послание Аввакума из Пустозерска:
— Ну, госпожи мои светлы, запечатлеем мы кровью своею нашу православную христианскую веру со Христом Богом нашим. Ему же слава вовеки. Аминь.
Один боровитянин, Памфил, в первые же дни был пытан и сослан с женою в Смоленск — за то, что передал острожницам «луку печёного решето». Но к зиме Москва как бы забыла о сосланных. Им стало легче, стрелецкая стража, и та помогала им. Чем могла.
В тихий зимний день в Боровск тайно приехал старший брат Федосьи и Евдокии, описатель их жития. Ему удалось свидеться с сёстрами.
Фёдора удивил радостный, неземной свет их измождённых лиц и то, что Федосья Прокопьевна с улыбкой назвала свою тюрьму «пресветлой темницей».
А к весне пришли из Москвы в Боровск большие обозы с подьячими и дьяками. Среди боровских стрельцов начался розыск: зачем помогали раскольницам. Москва, видимо, приказала покончить с боровскими острожницами.
И о Петрове дне дьяк Кузмищев сжёг на срубе инокиню Иустину, Марью Данилову бросили в темницу, к злодеям, а сестёр, Федосью и Евдокию, отвели в цепях в другую земляную тюрьму, выкопавши её глубже первой.
От них отобрали брашно[159], снедь самую скудную, одежды, малые книжицы, иконы, писанные на малых досках, лестовушки. Отняли всё.
Заключение стало лютым. Сёстры «сидели во тьме несветной, страдали от задухи земные, от земного пару», мучила тошнота.
Вот когда одни только страшные глаза страдания остались им, рано поседевшие, с горящими глазами, они извяли в темнице…
Тысячи тысяч их русских сестёр в теперешних соловецких и архангельских застенках точно бы повторяют страдание Морозовой и Урусовой за Русь.
Они, острожницы боровские, — воительницы всех русских, живых, кто по одному голосу своей христианской крови и совести человеческой не принял терзавшей антихристовой и бессовестной советчины.
* * *Сорочек сёстрам ни менять, ни мыть не позволяли. В худой одежде, в серых лохмотьях, какие они не скидали от холода, развелось множество вшей. Ни днём покою, ни ночью сна. Окаянную вшу застенков узнали теперь все мы, русские…
Лествицы и чётки от сестёр отобрали. Они навязали по пятидесяти узелков из тряпиц и по тем узлам, попеременно, свершали изустные молитвы. Во тьму им подавали только сухари ржаные и воду.
Иногда от жалости, сторожевой стрелец, тайно от другого, даст ещё огурчика или яблока.
* * *Княгиня Урусова, такая ещё молодая, первая ослабела от тьмы и великого голода, не могла цепи поднять, ни цепного стула сдвинуть, прикованная.
Она молилась, распростёршись на земле, иногда сидя, подкорчившись у груды цепей.
Ночью — по голосам стрелецкой стражи «Слушай» можно было понять, что стоит глубокая ночь, — Евдокия подозвала сестру.
Та подползла к ней, тихо гремя цепью.
— Отпой мне отходную, — сказала Евдокия. — Что ты знаешь, то и говори, а что я припомню, то сама проговорю.
И сёстры, во тьме, стали петь отходную, одна над другой. Мученица отпевала мученицу.
Они как будто пели отходную всей Московии.
Евдокия скончалась. Сестра поискала рукой в темноте, коснулась легко её истончавшего лица и закрыла ей веки.
* * *Княгиню Евдокию Урусову завернули в худые лохмотья, в рогожу и, не сбивши цепей, вынесли из застенка.
Монастырский старец приходил увещевать боярыню Федосью Морозову, к ней перевели обратно из злодейского острога инокиню Марью.
— Отложите всю надежду отлучить меня от Христа, — сказала Федосья Прокопьевна старцу. — И не говорите мне об этом… Уже четыре года я ношу эти железа, и радуюсь, и не перестаю лобызать эту цепь, поминая Павловы узы… Я готова умереть о имени Господни.
Отлучить от Христа… страшно о том подумать, и нет таких слов, чтобы о том сказать, но как будто провидела Морозова, что Русь в чём-то, в самом последнем и тайном, двинулась к отлучению.
Вот, будет Русь блистать, и лететь, и греметь в победах Петровых, будут везде парить её орлы и гореть её молнии, а всё, а всегда в русских душах будет проходить тайная дрожь, не то страх, что всё равно, как ни великолепна Россия, в чём-то она не жива, не дышит она. В чём-то отлучена. И в нестерпимой тоске Пушкина, и в сумасшествии Гоголя, в смуте Толстого и Достоевского, в самосожжении Мусоргского, в кликушествах Лескова: — «Россия-Россия, только во Христа крестилась, а во Христа не облеклась», — тоже страшное чуяние какого-то отлучения и предчувствие за то великих испытаний и наказаний. Изнемогающая в цепях и непобедимая, боярыня Морозова — живое знамение для всех русских, живых: как забыть, что её мощная христианская кровь мощно дышит и во всех нас: она нам знамение Руси о имени Господне.
- Царь Сиона - Карл Шпиндлер - Историческая проза
- Царица-полячка - Александр Красницкий - Историческая проза
- Смерть святого Симона Кананита - Георгий Гулиа - Историческая проза