ощущает в себе. «Немногие, – замечает Армессо, – способны понять, что ты делаешь»673. Говорят, что диалогами в
Cena он нанес оскорбление всей стране. Армессо считает, что многое в его критике справедливо, хотя и огорчен выпадом против Оксфорда. После чего Ноланец отрекается от своей критики оксфордских докторов, что выражается в восхвалении монахов средневекового Оксфорда, к которым современные люди чувствуют неприязнь674. Таким образом, в диалоге, который, возможно, немного разрядил напряженную ситуацию, содержится и много провокационных выпадов.
Армессо выражает надежду, что персонажи новых диалогов не вызовут столько волнений, сколько вызвали герои Cena de le ceneri. Он слышал, что одним из их участников будет «тот самый Александр Диксон, умный, честный, обходительный, благородный и преданный друг, которого Ноланец сердечно любит»675. И в самом деле, «Диксоно» – один из важнейших участников De la causa, где, таким образом, речь идет не только о нападках Бруно на Оксфорд и вызванных ими волнениях (в первом диалоге), но (в четырех последующих) упоминается и одновременно развертывавшаяся полемика между Диксоном и рамистом из Кембриджа, а «Диксоно» представлен как центральный их участник и верный последователь Бруно.
Участие Диксона в диалоге дает повод для ремарки (сделанной не им самим, а одним из его собеседников) насчет «архипеданта из Франции». В роли старого французского педанта выступает, конечно же, Рамус, что тут же и выясняется совершенно однозначно, поскольку его называют автором Scole sopra le arte liberali и Animadversioni contra Aristotele676, а это итальянские версии названий двух наиболее известных работ Рамуса, которые Перкинс часто цитирует, громя «нечестивую искусную память» Диксона.
Последние четыре диалога De la causa в общем уже не полемичны, здесь еще раз излагается философия Ноланца с ее утверждениями о том, что божественную субстанцию можно воспринять по ее следам и теням в материальном мире677, что мир одушевляется мировой душой678, что мировой дух можно уловить магическими процедурами679, что материя, подлежащая всем формам, божественна и неуничтожима680, что Трисмегист и другие теологи681 человеческий ум называют богом, что универсум – это тень, сквозь которую можно узреть божественное Солнце, что глубинная магия способна раскрыть секреты природы682 и что Все есть Одно683.
Против такой философии выступает педант Полииннио, однако Диксоно каждый раз поддерживает своего учителя, верно поставленными вопросами обнаруживая его мудрость, и пылко выражает согласие со всем, что тот говорит.
Таким образом, в накаленной атмосфере 1584 года Бруно сам объявляет Александра Диксона своим учеником. Возбужденной елизаветинской публике напомнили, что Ноланец и Диксон действуют заодно, а De umbra rationis не что иное, как отголосок все того же таинственного «скепсийского» искусства памяти, какое можно найти в «Тенях» и «Печатях» Бруно, и составляет единое целое с герметической философией Ноланца.
Поскольку искусство памяти стало взрывоопасной темой, Томасу Уотсону, поэту, члену кружка Сидни, потребовалась известная доля отваги, чтобы в 1585 году (а возможно, и несколько ранее) решиться опубликовать свой Compendium memoriae localis («Компендий локальной памяти»). В этой работе о классическом искусстве прямо говорится как о рациональной мнемотехнике, даются правила и примеры их применения. Во вступлении Уотсон из осторожности отмежевывается от Бруно и Диксона.
Я очень боюсь, что мой пустячный труд (nugae meae) будут сравнивать с таинственными и глубоко учеными Sigilli Ноланца или с Umbra artificiosa Диксона, ведь это может принести больше скандальной славы автору, нежели пользы читателю684.
Книга Уотсона показывает, что классическое искусство памяти все еще было популярно среди поэтов и что открыто заговорить о «локальной памяти» в то время было равносильно выступлению против пуританского рамизма. Как показывает его предисловие, он также ясно сознавал, что за искусством памяти Бруно и Диксона таятся иные материи.
Какое место среди всех этих дискуссий занимал лидер елизаветинского поэтического Ренессанса, Филип Сидни? Ведь он, как хорошо известно, был на короткой ноге с рамизмом. Сэр Уильям Тэмпл, выдающийся представитель кембриджской школы, был его другом, и все в том же роковом 1584 году, когда «скепсийцы» дрались за память с рамистами, Тэмпл посвятил Сидни свое издание Dialecticae libri duo («Двух книг о диалектике») Рамуса685.
Весьма любопытная проблема возникла в связи с интересной информацией, которую раскопал и изложил в своей статье об Александре Диксоне Деркен. Разыскивая дипломатические документы, в которых упоминалось бы о Диксоне, Деркен нашел ее в письме английского представителя при шотландском дворе Боуэса лорду Берли, датированном 1592 годом:
Диксон, знаток искусства памяти, некогда служивший покойному мистеру Филипу Сидни, прибыл ко двору686.
Примечательно, что корреспондент лорда Берли знает, как лучше напомнить государственным мужам (от которых ничто не ускользало), кто такой Диксон: знаток искусства памяти, когда-то служивший Филипу Сидни. Когда Диксон мог состоять в услужении у Сидни? Вероятнее всего, около 1584 года, когда он сам заявил о себе как знаток искусства памяти, последователь мастера этого искусства, Джордано Бруно.
Это прежде неизвестное обстоятельство ставит Сидни несколько ближе к Бруно. Если у него на службе состоял ученик Бруно, то он не мог одновременно испытывать неприязнь к учителю. Здесь мы начинаем понимать, что Бруно имел некоторые основания посвятить Сидни (в 1585 году) Eroici furori и Spaccio della bestia trionfante.
Однако как же Сидни удавалось удерживать равновесие между двумя столь противонаправленными течениями, как рамизм и бруно-диксоновская школа мышления? Вероятно, и те и другие стремились завоевать его расположение. Возможно, такое предположение в какой-то мере подтверждается замечанием, которое делает Перкинс, посвящая свой Antidicsonus Томасу Маффету, члену кружка Сидни. Перкинс выражает надежду, что Маффет окажет ему поддержку в его стремлении противостоять влиянию «скепсийцев» и «Диксоновой школы»687.
Сидни, который был учеником Джона Ди и допустил Александра Диксона к себе на службу, Сидни, которому Бруно был готов посвящать свои труды, не совсем похож на Сидни – пуританина и рамиста, хотя он, конечно же, нашел какой-то способ примирить эти противоположные течения. Ни один строгий рамист не написал бы «Защиту поэзии», этот манифест английского Ренессанса, охраняющий воображение от пуритан. Ни один строгий рамист не смог бы написать и такой «Сонет к Стелле»:
Though dusty wits dare scorn astrology,
And fools can think those lamps of purest light
Whose numbers, ways, greatness, eternity,
Promising wonders, wonder do invite
To have for no cause birthright in the sky
But for to spangle the black weeds of Night;
Or