что стимулируют и разжигают низменные плотские аффекты. 2. Оно обременяет ум и память, поскольку ставит перед памятью три задачи вместо одной: во-первых, (нужно запоминать) места; затем образы; и наконец, предмет, о котором нужно будет говорить660.
В этих словах Перкинса, пуританского проповедника, мы с точностью узнаем «Г. П.», писавшего памфлеты против нечестивой искусной памяти Диксона и порицавшего чувственные образы, рекомендованные Петром Равеннским. Круг времен превратил средневекового Туллия, так упорно трудившегося над созданием запоминающихся образов добродетелей и пороков, дабы предостеречь благоразумного человека от Ада и направить его к Раю, в похотливого и аморального писаку, навязчиво разжигающего плотские страсти своими телесными подобиями.
Среди других религиозных работ Перкинса есть «Предостережение от идолопоклонства недавних времен» – предостережение, внушаемое с самой настоятельной серьезностью, ведь «во многих умах жива еще память о папизме»661. Люди хранят и скрывают в своих домах «идолов, сиречь образы, которыми оскверняли себя идолопоклонники»662, и нужно тщательно проследить, чтобы все подобные идолы были изъяты, а все следы идолопоклонства прошлых веков уничтожены, где бы их ни обнаружили. Призывая к активному иконоборчеству, Перкинс предостерегает и от теории, лежащей в основе религиозных образов: «Язычники утверждали, что яркие образы суть элементы, или буквы, для познания Бога; так и паписты говорят, что образы – это книги для мирян. Мудрейшие из язычников использовали образы и обряды, чтобы вызывать ангелов и небесные силы и так достигать знания Бога. Так же поступают паписты с образами ангелов и святых»663. Подобные вещи непозволительны, поскольку «не дано нам стяжать присутствия Господня, дел духа его и внемления его нам о том, чего сам он не стяжал… Бог ни единым словом не связал себя с присутствием своим в образах»664.
Более того, запрет распространяется как на внутренние образы, так и на внешние: «Когда ум цепляется за какую-либо форму Бога (например, паписты представляют его стариком, сидящим на небесном троне со скипетром в руке), в уме возникает идол…»665 Под запрет попадает всякая деятельность воображения: «Вещь, привнесенная в ум воображением, есть идол»666.
Дискуссию Перкинса и Диксона нужно представлять себе на фоне разрушенных строений, разбитых, изуродованных образов – фоне, угрожающе разрастающемся по всей елизаветинской Англии. Мы должны воссоздавать старые ментальные структуры, где практика искусства памяти с незапамятных времен подразумевала использование старинных зданий и размещенных в них старых образов. Рамисту же надлежит уничтожать образы как внутренние, так и внешние, замещая старое идолопоклонническое искусство новым способом запоминания, обходящимся без образов и опирающимся на абстрактный диалектический порядок.
И если старая средневековая память была столь плоха, то как обстоит дело с ренессансной оккультной памятью? Оккультная память движется в направлении диаметрально противоположном памяти рамистов: первая всячески подчеркивает пользу того самого воображения, которое вторая запрещает, видя в нем магическую силу. Обеим сторонам их метод представляется единственно верным и религиозным, а оппонент видится нечестивым глупцом. Именно с такой напыщенной и страстной религиозностью диксоновский Тамус нападает на любящего поспорить Сократа, равняющего мудрецов с мальчишками, не умеющего постичь пути небес, не ищущего Бога по следам и umbrae. Как сказал Бруно, вынося окончательную оценку оппозиционному религиозному направлению, с которым столкнулся в Англии:
Они возносят хвалы Богу, ниспославшему им ведущий к вечной жизни свет, с горячностью и убежденностью не меньшей, чем наша радость, когда мы чувствуем, что наши сердца не так темны и слепы, как у них667.
Таким образом, в Англии разыгралось сражение за память. Война велась в душах людей, и ставка была огромна. Это была не просто битва нового со старым. Обе стороны принадлежали новым временам. Рамизм был новым явлением. И память Бруно и Диксона была пропитана герметическими влияниями Ренессанса. Их искусства были более тесно связаны с прошлым, чем метод рамизма, поскольку в них использовались образы. И все же это было не средневековое, а ренессансное искусство.
Обсуждение столь важных вопросов никто не держал в секрете. Напротив, они очень широко публично освещались. Сенсационная дискуссия между Диксоном и Перкинсом была тесно связана с наделавшими еще больше шуму «Печатями» Бруно и его столкновением с Оксфордом. Бруно и Диксон, каждый со своей стороны, бросили вызов обоим университетам. Диспут Диксона с рамистским Кембриджем проходил параллельно диспуту Бруно с аристотелианским Оксфордом, состоявшемуся во время его визита в Оксфорд; результаты последнего отражены в диалоге Cena de le ceneri, опубликованном в 1584 году (год дискуссии Диксона–Перкинса). Хотя рамисты были и в Оксфорде, цитаделью рамизма являлся Кембридж. И оксфордские доктора, возражавшие против бруновского изложения магии Фичино в контексте коперниканского гелиоцентризма, не были рамистами, поскольку в сатире на них, содержащейся в Cena, они названы педантами-аристотеликами. Рамисты же были, конечно, антиаристотеликами. В другой своей работе я уже рассказывала о конфликте Бруно с Оксфордом и его отражении в Cena668. Здесь моя цель – лишь привлечь внимание к тому, как спор Бруно с Оксфордом накладывается на одновренно идущую полемику его ученика с Кембриджем.
Посвящая французскому посланнику книгу De la causa, principio e uno («О причине, начале и Едином»), опубликованную все в том же беспокойном 1584 году, Бруно сообщает, какая великая суматоха поднялась вокруг него. Он подвергается стремительному потоку нападок; зависть невежд, домогательства софистов, злословие недоброжелателей, подозрения глупцов, усердие лицемеров, ненависть варваров, ярость толпы – вот лишь некоторые из напастей, которым ему приходится противостоять. Во всех этих потрясениях посланник был для него неприступной скалой, высящейся посреди океана, незыблемой под натиском бушующих волн. Посланник укрыл его от этой грозной бури, и в благодарность Бруно посвящает ему свой новый труд669.
Первый диалог De la causa хотя и открывается явлением Солнца новой философии Ноланца, полон намеков на недавние потрясения. Элиотропио (чье имя заставляет вспомнить о гелиотропе – цветке, поворачивающемся вслед за солнцем) и Армессо (возможно, измененное имя Гермес)670 рассказывают Филотео, философу (сам Бруно), что Cena de le ceneri вызвала множество враждебных кривотолков. Армессо надеется, что новая книга «не станет предметом комедий, трагедий, жалоб, бесплодных пререканий, чего нельзя сказать о той, что появилась немного раньше и заставила тебя оставаться в домашнем уединении»671. Его упрекают, что он слишком много берет на себя не в своей стране. На это философ отвечает, что ошибкой было бы убивать иностранного врача за то, что он применяет лекарство, неизвестное местным жителям672. На вопрос, что же дает ему уверенность в собственных силах, он говорит о божественном вдохновении, которое