(эпистолярий в двух книгах), Ивана Бунина (в трех книгах, если не больше). Есть планы относительно томов, посвященных Мережковскому, русско-итальянским литературным связям, огромному архиву Александра Амфитеатрова, специальный том будет отдан послевоенному периоду эмиграции. Хотелось бы, конечно, больше. Но все ограничивается нехваткой исследователей, готовых взяться за столь сложные и трудоемкие проекты. Если бы нашлись люди, предложившие подготовить, к примеру, тома из архивов Алданова, Ремизова, Ходасевича, Зайцева, Шмелева, тома по истории литературных объединений эмиграции или истории печатного дела, истории литературной критики, я бы не только с радостью это поддержал, но готов был бы и сам включиться. К сожалению, малыми силами всего не освоить, а «настоящих буйных мало», как пел Высоцкий.
Не хочу быть понят так, что «Литературное наследство» полностью переключается на эмиграцию. У нас продолжают идти тома и по XIX веку, и по литературе и литературоведению советской эпохи. Готовится, в частности, том «“Литературное наследство”: история академической серии в воспоминаниях, переписке и документах», в котором, среди прочего, займет место интереснейшая тема взаимоотношений редакции с эмигрантскими авторами. Ведь «Литературное наследство» одним из первых советских изданий имело смелость еще в 1960-е годы не только вступить в переписку с эмигрантами, но и пригласить их к сотрудничеству. Напечатать, правда, удалось далеко не всех, кого хотели, но, к примеру, бунинский том 1973 года оказался уникальным в этом отношении для своего времени.
ЕЦ В своей книге вы с улыбкой припомнили: «В эпоху эйфории 1990-х почти всеобщим было убеждение, что вот-вот, еще год-два-три, – и все эмигранты будут изданы, искусственно отведенная в сторону зарубежная ветвь литературы вновь объединится с метрополией…» Но очевидно: «Разработка единой истории двух ветвей литературы натолкнулась на серьезные препятствия. Очень быстро выяснилось, что литература русского зарубежья не вписывается в выработанные ранее концепции, эмигрантский литературный процесс совпадает с процессом в метрополии лишь отчасти, но во многом самостоятелен, поскольку развивался автономно и независимо. Эмигрантский материал сопротивляется традиционным методикам, не укладывается в привычные схемы, и даже периодизация не совпадает».
Так что же – существует единая русская литература или все-таки есть две литературы – метрополии и эмиграции?
ОК Для меня бесспорно: существует единая русская литература. Но в XX веке – на несколько десятилетий (условно говоря, с 1917 по 1991 гг.) – она была разведена на два потока, идущих автономно и не так сильно влиявших друг на друга, как это бывает обычно.
Эмигрантская литература в подлинном смысле этого слова может сложиться только в эпоху железного занавеса – причем постепенно, если эта эпоха затягивается надолго. Эмигранты первой волны в полной мере успели прочувствовать неизбежность происходящего. Вопреки всем своим надеждам они сознавали: при их жизни ситуация вряд ли изменится, для них эмиграция – навсегда. Свое умонастроение некоторые из них не случайно описывали, прибегая к такому образу: ощущение, как будто за спиной затонул материк со всей прошлой жизнью. Нельзя ни вернуться, ни докричаться. Это и вызывает у человека особое состояние, формирует даже особую психологию. Остается либо ностальгировать, строить планы реставрации, либо пытаться жить новой жизнью – в новом статусе, без корней, в безвоздушном пространстве, мучительно создавая иную жизненную философию, позволяющую личности существовать сколько-нибудь осмысленно. Такое состояние, затягивающееся на десятилетия, рождает литературу, отличающуюся от литературы метрополии. Иначе – это просто ряд текстов, напечатанных в разных географических точках и ничем более не объединяемых.
ЕЦ Шагнем из истории в сегодняшний день. Есть ли у литературы эмиграции будущее?
ОК Хотелось бы надеяться: нет. Имею в виду, что эмигрантская литература к концу XX века стала литературой русского зарубежья и, дай бог, ей не придется снова переходить на эмигрантское положение. А в XXI веке литература русской Калифорнии или Аргентины продолжат оставаться такой же естественной частью единого литературного процесса, как сибирская проза или уральская поэзия.
В обычной ситуации человек может жить и писать, где хочет, а печатать и читать его будут без учета места жительства. Гоголь несколько лет прожил в Риме, но это не сделало его эмигрантом, а написанные там «Мертвые души» – произведением эмигрантской литературы.
В XX веке ситуация была не просто трагической – исключительной. Это и породило литературу эмиграции как самостоятельную ветвь. До повторения той ситуации, хотелось бы думать, Россия никогда больше не дойдет.
При этом русская литература нескольких волн эмиграции XX века останется в вечности, где она давно и пребывает. И разве что займет свое законное место в учебниках.
Июнь 2016
У разных народов разные корни, но – одно небо
(С Евсеем Цейтлиным беседует Ирина Чайковская)
ИЧ Дорогой Евсей, в издательстве «Алетейя» в 2012–2013 гг. друг за другом вышли три ваши книги. Похоже, в них вы собрали свое главное. Это что, подведение некоторых «предварительных итогов»?
ЕЦ Ни в коем случае. На мой взгляд, при подведении итогов мы часто теряем нечто важное – чувство пути. А в этих книгах, напротив, собраны вещи, жанр которых не случайно обозначен «из дневников этих лет».
ИЧ У меня есть все три ваши книги, и наибольший мой интерес вызвала та, что написана в 1996 году, – «Долгие беседы в ожидании счастливой смерти». У нее необычный замысел. Вы в течение пяти лет записывали разговоры с «литваком», литовским евреем, писателем Йосаде, на излете жизни рассказывающим вам о своих страхах и грехах, друзьях и подругах. Книга вызвала резонанс, о ней писали, ее перевели на немецкий, английский, испанский, украинский и литовский языки. Любопытно, что вашего героя, как правило, оценивали со знаком минус. Лично мне показалось, что он много на себя наговаривает, в его «прегрешениях» больше виноваты обстоятельства времени и места, чем он сам. Как вы сами оцениваете своего многолетнего собеседника?
ЕЦ Меня интересовали не только внешние, пусть и трагические, скрещенья «века-волкодава» и хрупкой человеческой судьбы. Пройдя путь, типичный для интеллектуала его поколения (жизнь, скроенную из иллюзий, предательств, того же страха), Йокубас Йосаде в преддверии смерти жаждал исповеди. А я хотел прорваться – сквозь наслоения психологических клише – в лабиринты чужого сознания. Эта книга экспериментальна не только по своей задаче, но и по форме. Она построена так, что ее можно прочитать по-разному. Автор здесь сознательно избегает любой «тенденции», не дает оценок – становится, как я говорю в своем дневнике, «зеркалом» героя. «Напишите книгу сами», – обращается автор к читателю. И настойчиво предлагает составить из глав-«кубиков» собственное повествование, посвященное й (так я называю Йосаде на страницах дневника). Вот почему так расходятся суждения и мнения о нем. Разумеется, менее