шестой части Земли, где и я, не просто так выстаивали ночи в очередях за подпиской на собрание сочинений, за новым томом биографической серии, просто за новой, нетерпеливо ожидаемой книгой, – не «для виду», не «для мебели». И это при многотысячных тиражах. Они, эти люди, и впрямь, не всегда прочитывали эту в трудах и усилиях приобретенную книгу, но обладание ею было для чего-то нужно и дорого им.
В последние годы, десятилетия, по совокупности причин, которые сейчас и здесь нет возможности обсуждать, наше отношение к книге, к чтению сильно, подчас в корне изменилось. Помню (кажется, в начале восьмидесятых) появилось правительственное распоряжение при подписке, под видом нехватки бумаги, резко сократить тиражи толстых журналов. Почтовым отделениям был определен строгий лимит на подписку. Боже мой! Что поднялось! Только что не бунт. И это в стране, умевшей многое стерпеть. Возмущение было так велико, что власти отказались от принятого решения и оставили журналам их шестизначные тиражи. Теперь же издавай, сколько угодно, но гигантская страна вполне обходится тиражами четырехзначными.
Литература утратила ту духовную и общественную роль, которую всегда играла в России. Это могло бы стать темой отдельного, интересного разговора.
ЕЦ Сколько книг вы издали в СССР? Кажется, сорок. «Признанный мастер биографического жанра» – это из «Википедии». Вы поведали читателю о судьбах и творчестве Пушкина и Гоголя, Льва Толстого и Тургенева, Чехова, Владимира Даля, Гаршина, Пирогова, Брюллова, Николая Ге, Крамского, Ярошенко… Но вот другой портрет, точнее – автопортрет. Долгие годы вы сознательно соблюдали дистанцию, отстраняясь от литературного официоза: «Я жил на обочине, а не в обойме. Я быстро понял, что, если хочу чего-нибудь от «них» иметь, то должен им отдаться, а в моем положении беспартийного еврея, пишущего о литературе и искусстве прошлого, тем более. Понял, что они мне «дадут», если сначала сделают меня ветошкой, будут ноги об меня вытирать, – а я знал, что нравственно не выдержу этого. Помню зашел в Союз писателей выпить кофейку, коньячку, а там партийное собрание – славят, переходя в овацию. Вдруг дверь распахивается, перерыв, и из зала несутся в буфет – нет, не Бубенновы, не Марковы, хотя и они, конечно, а дорогие мои друзья, те у кого я на кухне, кто у меня на кухне… Я всегда это знал, никого не судил, но сам – не мог… Вся эта союзписательская жизнь с ее лживостью, подлостью была мне невыносима» (письмо от 3 марта 1998 г.).
«Теперь же я и не на обочине, а далеко за вдольдорожными кустами». Это вы уже об эмиграции, о первых ее годах. Ваше состояние можно, впрочем, назвать по-другому: обретение внутренней свободы. Волшебная легкость безвестности. Полная открытость времени, пространству, судьбе. Именно тогда и родился замечательный прозаик Владимир Порудоминский. Примечательно: вы пытались писать прозу в Москве. Так появились несколько прекрасных рассказов («Немец», «Начало марта»). Но вы быстро замолчали. Как будто что-то мешало – пейзаж, люди, невозможность полностью изменить привычный литературный почерк? В середине 90-х вам было почти семьдесят. Однако начинать, как известно, никогда не поздно. Какими помнятся вам эти годы нового творческого старта?
ВП Я, к сожалению, не отношусь к людям, которые умеют жить с ощущением полной внутренней свободы. Как ни складываются обстоятельства, я всегда «чувствую тяжесть атмосферы».
Уезжая, я не предполагал, что буду писать. Надеялся лишь, если получится, закончить несколько начатых работ, которые считал для себя обязательными. Я ехал начинать «всё» заново, а что начинать, не очень себе представлял. Мне было шестьдесят шесть лет. Пенсионный возраст. Не самый подходящий возраст для радужных перспектив.
Но в голове, в памяти, в душе за долгую жизнь многое накопилось и просилось быть запечатленным на бумаге. На дворе стояли очень живые девяностые (1990-е) годы, годы перемен, когда еще не был утрачен интерес к недавнему прошлому, еще существовали и, того более, множились издания, желавшие рассказывать о времени, в котором я прожил жизнь, которое живо помнил, чувствовал, которое, когда писал о нем, заново переживал, проживал и которое, что очень важно и дорого, пока рассказываешь о нем, становилось историей. Так, почти сами собой, начали появляться уже не биографические повествования, а прозаические тексты, в основе которых лежал опыт собственной внешней и внутренней жизни.
ЕЦ Молодые авторы нередко пробуют себя в разных жанрах и стилях. Тут нет формализма, как иногда считали ретивые советские рецензенты. Тут попытки найти жанр и стиль, адекватные собственному дару. Для этого нужны годы? У вас было мало времени. Одно за другим появлялись ваши произведения, талантливо не похожие друг на друга. В некоторых просматривался ваш интерес к «магическому реализму» («Женщина племени Майямаори»). Иные ваши вещи выполнены в традиционной реалистической манере, конечно, очень созвучной вам – исследователю русской классики («Частные уроки», «Комдив», «Великие мастера музыки», «Из жизни негров»). Кое-где я различил перекличку с поисками Юрия Олеши и позднего Валентина Катаева («Короткая остановка на пути в Париж», «Трапезы теней»). Думаю, однако, самым плодотворным был другой ваш эксперимент. Суть его вы выразили в одном из своих писем: «…мне хочется придать прозаическому замыслу ощущение документальности» (3 сентября 2001 г.). Эксперимент этот мало кто заметил и понял. К примеру, ваш теперь уже знаменитый рассказ «Похороны бабушки зимой 1953 года» первоначально был опубликован в журнале «Знамя» (2001, № 11) в разделе non fiction. А куда стремится ваша проза теперь?
ВП Ощущение документальности возникает у читателя прежде всего от точности письма, о которой я очень забочусь, оттого, что стараюсь писать только о том, что хорошо, в подробностях знаю. Биографический жанр приучил бережно и серьезно относиться к подробностям. Есть у меня и определенные приемы «документализации» текста, но тут нужно помнить, что эти приемы, как и всякие иные, не должны стать нарочитыми.
Как я пришел к этому, я не знаю. Так получается. «Каждый пишет, как он дышит»…
Да, когда в журнале «Знамя» опубликовали мой рассказ «Похороны бабушки зимой 1953 года», его поместили в разделе «Нон фикшн», хотя рассказ этот сплошь вымысел. Дальше больше. Одна читательница даже поведала мне, что была знакома с моим дедом, о котором идет речь в рассказе, работала с ним в типографии, хотя сам я (так сложилось) своих дедов не знал, и в типографии ни один из них не работал. Я это воспринял как похвалу.
ЕЦ Однажды вы заметили, между прочим: «…Все мои стихи бросил в Москве, не знаю сохранились ли». Так что же с вашими стихами? Нашлись? Ведь это явно не тот случай, когда о «поэтических опытах» прозаика