и литературоведа вспоминают стыдливо, вскользь. В подтверждение процитирую одно ваше стихотворение 1983 года – «Востряковское еврейское кладбище». Оно попало ко мне почти случайно, «всплыло» вдруг в вашей дневниковой записи от 26 февраля 1989-го:
Я Авраам,
Я Ицхак,
Иаков
И Давид.
Я глина
И огонь,
И стук Господень в двери.
Я урна с прахом тех,
Кто тристакрат убит,
И тристакрат сожжен,
И триста крат развеян.
Я Сарра,
Я Юдифь,
Я Эстер
И Рахиль.
Я руки гончара, слепляющего пыль
В округлость кувшина для погребенья праха.
На кладбище
Берез сквозная пестрота.
Все снега ждет.
Пространств прозрачных пустота.
Ленивый крик ворон.
И отчужденье страха.
ВП Что это вы вдруг заговорили о стихах? В юности я, конечно, баловался стихами. Но это несерьезно. В восьмидесятые я вдруг в течение нескольких месяцев писал стихи. И почти никому их не показывал. Это пришло и ушло. За четверть века здешней жизни я почти случайно написал, может быть, десять стихотворений. Уезжая, я оставил свои стихи среди ненужных бумаг. Скорей всего, они не сохранились.
ЕЦ Еврейская тема, практически вообще невозможная для советского писателя, задавленная уже в подсознании многими талантливыми авторами, реализовалась в вашем творчестве исповедально и своеобычно. Что воодушевляло и подталкивало вас? Конечно, я помню очевидное. Записки о Виленском гетто вашего дальнего родственника Григория Шура: вы готовили их к печати несколько лет. Произведения Исаака Башевиса-Зингера, которые в это время начали свою жизнь по-русски, оказавшись столь близкими вам. Что еще?
ВП Как было к еврейской теме не прийти?.. Мы жили в стране, где постоянно в той или иной степени, а точнее – в той и иной форме существовал антисемитизм; но тема эта десятилетиями была запретной. Антисемитизм вообще всегда существовал. Так и в Советском Союзе. Сложились, правда, мифические представления об исторических периодах, когда якобы его не было. Но это ошибочные представления. Многие полагают, например, что страна была свободна от антисемитизма в 1920-е годы, когда после октябрьского переворота евреям были даны общие права и их присутствие в обществе стало очень заметно. Но я изучал центральные газеты тех лет – они полнятся материалами об антисемитизме. Другое дело, что тогда явление это критиковалось. Потом антисемитизм всё более становился государственным, и о нем перестали говорить вслух. Я помню антисемитизм с детства. У меня есть об этом рассказ «Детские игры».
Но вы правы: главным побуждением для поворота к еврейской теме, как и одним из главных событий моей жизни вообще, оказалась встреча с записками моего дяди Григория Шура, которые он вел в Виленском гетто. Восемь лет я готовил эту рукопись к печати, и все эти восемь лет чувствовал, что живу в гетто. Книга Григория Шура увидела свет, переведена на шесть языков. Мне эта работа подсказала замысел и дала материал для нескольких рассказов.
Но я писал не только о гетто. Из сочинений на еврейскую тему сложилась книга «Уходящая натура».
ЕЦ В эти десятилетия мы с вами нередко говорили о снах. Для того были свои причины. Вы написали глубокую и, как мне кажется, первопроходческую работу о феномене сна и сновидений в духовных исканиях Толстого. Я долгие годы записывал сны евреев, пытаясь через них приблизиться к разгадке судеб соплеменников. «Шаги спящих» – называется цикл моих дневниковых новелл. А имя вашей книги «Пробуждение во сне» поистине многозначно. Во-первых, однажды вы провели в состоянии искусственного сна около сорока дней; это было необходимо врачам в период лечения вашей тяжелой болезни. Но вы многое слышали, даже думали в этом состоянии. Во-вторых, вспомню: согласно некоторым религиям – в том числе и иудаизму – вся наша жизнь – это только сон. Какое толкование названия ближе всего вам?
ВП Я, к сожалению, всё же изрядный скептик, поэтому не решусь, пожалуй, готовно поставить знак равенства между жизнью и сном. Но такое толкование мне близко. Оно нашло себя, хотя себя не исчерпало, и в названии книги. Вообще же на эту тему я, действительно, довольно много написал в большой статье о сне и сновидениях в духовных исканиях Л. Н. Толстого («Особенно оживленная деятельность мозга»).
ЕЦ Вернусь к вашим работам о Толстом. В эмиграции вы ярко завершили свой толстовский цикл. В нем – ваши многочисленные статьи, комментарии к составленным вами сборникам Льва Николаевича, книга о молодом Толстом. А в эмиграции, кроме работы «Цвета Толстого», появилась ваша уникальная книга «Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины». Что же вновь и вновь возвращало вас к Толстому?
ВП Моя встреча с Толстым произошла очень рано. Мне было восемь лет, я тяжело болел, и мой отец читал мне вслух толстовское «Детство». С тех пор я не то, что вновь и вновь возвращался к Толстому: с тех пор мы не расставались. Проза Толстого, его романы, рассказы были реальным миром, в котором я проводил значимую часть жизни.
Позже для меня настало время философских и религиозно-нравственных его трудов. После октябрьского переворота большинство из них попало по существу под официальный запрет. Тома полного собрания сочинений, где эти труды всё же напечатаны, увидели свет таким (тем более в масштабах России) ничтожно малым тиражом, что, едва выйдя из типографии стали библиографической редкостью: не то что во многих библиотеках – во многих городах не найдешь.
Про людей, ценивших его художественные произведения, но не принимавших религиозно-нравственного учения, Толстой говорил, что они разрывают его по частицам. Семь десятилетий не было для нас одного, единого Толстого, великого художника, уяснявшего в творчестве важнейшие философские и нравственные вопросы жизни, и вместе философа и моралиста, учение которого рождалось в обобщении его художественного опыта. Семь десятилетий нам предлагали, навязывали, приказывали разорванного на части Толстого – «с одной стороны», «с другой стороны»… И если с одной стороны – «гениальный писатель», то уж с другой непременно – «помещик, юродствующий во Христе», и к тому же «истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом», и навязчивые «рисовые котлетки», и преступное «нравственное самоусовершенствование».
В одной из своих статей, как раз из тех, что нам читать не давали, Лев Николаевич пишет: в обстановке насилия людей так вышколивают и одуряют, что они верят в ложное учение, которое им передают за истину, а в истину не верят. Нас школили вычитывать у Толстого то, что он не писал, школили не читать того, что он