– А про контрапункт ты что-нибудь слыхал?
– Вздор! – еще раз отмахивается Мельгунов. – Коли надо будет, немцы всему научат!
– И будешь тогда немецкою приходу, – говорит Глинка.
– А наши увертюры, симфонии?
– Да сочиняют-то их непременно на чужой толк.
– А оперы?
– Уж не «Ивана Сусанина» ли разумеешь?
– Да объясни, сделай милость, чем же «Сусанин» тебе не угодил?
– Ты диван в сборной видел? – серьезно спрашивает Глинка.
И хоть привык Николай Мельгунов к причудам друга, он все-таки не может сообразить, откуда взялся вдруг диван.
– Какой диван? – переспрашивает он.
– Да тот самый, что стоит между окон. Видел, как из него лезет всякая чепуха: и шерсть, и мочала, всего понемножку. Видел?
Николай Мельгунов действительно припоминает, что в пансионской сборной есть такой диван. Он смутно подозревает какой-то новый подвох и осторожно нащупывает почву:
– А к чему тебе мочала?
– Ни к чему, – равнодушно отвечает Глинка. – Но и в музыке такой надобности тоже не имею! – Теперь Михаил Глинка сам загорается не хуже Сен-Пьера. В глазах бегают упрямые огоньки, и слова, прорвав плотину стеснительности, текут все быстрее и быстрее: – Ты оркестр слышишь? А я не только слышу, я вижу музыку, как вижу сейчас тебя! Что проку, если бегают в оркестре инструменты кто куда: кто опрометью, кто вприпрыжку – и вдруг стукнутся в стенку лбом? Иное дело, когда откроются перед тобой бескрайные просторы или встанут перед тобой незримые палаты и всё пригнано к месту, а сочинитель мыслью своей, как полководец, всех ведет, – как такую музыку сообразить?
Николай Мельгунов не отвечает. Видимо и он поражен горячностью, с какой Мимоза теребит его за пуговицу. Но, как всегда, Глинка отделывается шуткой:
– Как ту музыку сочинять, не знаю. С Моцартом я не знаком, ни с Керубини, ни с Бетховеном тоже не беседовал, а господину Кавосу не верю… Довольно! – смутясь, обрывает себя Глинка и снова шутит: – Ну вот, опять Иван Екимович вмешался, – добродушно вздыхает он, – теперь пойдет музыка, да не та, довольно! – Глинка взял бокал, и бокал тоже очутился в руках воображаемого подинспектора Колмакова. – Мельгунов – странник добрый, Париж – город знатный, vale![32] – И, пригубив, оратор заключил спич: – Доброе вино – умным, плохое выпьют дураки, dixi!
Николай Мельгунов, восхищенный интермедией, еще быстрее носился по комнате и захлебывался от смеха:
– Уморил насмерть, чортушка, уморил!
Глинка как ни в чем не бывало выбрал сочный финик и, предовольный, посмотрел на суматошного друга:
– Не мелькай, Сен-Пьер! Не подобает отроку, яко козлищу, скакати!
Но не таков, был отрок Николай Мельгунов, чтобы пребывать в спокойствии. Он подошел к роялю и откинул крышку:
– Лапушка, чортушка, играй!
– Так говоришь, надо импровизировать жизнь? – покосился на друга Глинка. – Нет, брат, импровизации и для музыки мало. Идешь, идешь, а куда дальше брести? Зачем, как?
Но он уже коснулся клавиш, и оба замолкли.
За окном давно свечерело. Где-то за стеной прошел, шлепая туфлями, Александр Ермолаевич Мельгунов. Дремля, он еще бодрствовал и, бодрствуя в грезах, уже готовился ко сну.
Глинка играл долго. Потом вдруг оборвал.
– Здесь, брат, я уже сам себя за хвост ловлю, довольно!
– Играй, Мимоза, – неистовствовал Сен-Пьер, – все равно не отпущу, веревками тебя привяжу, играй!
– Довольно! – тихо повторяет Глинка. Забывшись, он завел слишком далеко по неведомым тропам даже милого сердцу Сен-Пьера и снова скрылся за испытанную спину подинспектора Колмакова: – Орфей, не терзай мир гармонией! – и, обдернув воображаемый жилет, Глинка закрыл рояль.
А Мельгунов, убедившись, что тот сидит смирно, упрямо твердил:
– Ведь я знаю, что ты гений, Мимоза!
– О том еще рак не свистнул! – смеется Глинка.
Но хоть бей Сен-Пьера, он все равно свернет на свое:
– Молчи, Мимоза, я все равно знаю! – Однако, вместо того чтобы возвращаться к вопросу о гениях, Сен-Пьер предпочитает обходный путь: – Ты рожден музыкантом, Мимоза!
– Я, может быть, и стал бы им, – рассеянно отвечает Глинка, – если бы музыка не была так капризна. Она является, когда ты вовсе ее не ждешь, и бежит прочь, когда ты зовешь ее. И зови хоть до второго пришествия – не явится, коли не желает…
– Вдохновению, Глинушка, не прикажешь! – сочувствует Сен-Пьер.
– Ну да, – подтверждает Глинка, – однако, если ты им не овладеешь, какой же ты тогда действователь?
Но Мельгунов снова взлетел, как фейерверк:
– Дай только дождаться вдохновения, Мимоза! Я тогда непременно оперу напишу и для оперы все брошу!..
– А! – улыбается Глинка. – Может быть, ты за каникулы что-нибудь и сообразил?
– Признаться, недосуг было, – разводит руками будущий сочинитель, – и вдохновения нет…
– «Жду ветра силы и ожидаю время»? – декламирует, ухмыляясь, Глинка.
– Какого ветра? – удивляется Сен-Пьер.
– Попутного, разумеется, – разъясняет Глинка, – чтобы оперу сочинить… У бабушки моей картинка такая была: надул корабль паруса – и ни с места, а внизу надпись… Мудрая картинка, ежели в нее с толком вникнуть… А сюжет-то ты для оперы избрал?
Но на этот вопрос удовлетворительного ответа не последовало. Несомненно было одно: в будущем произведении Николая Мелыунова с человечеством должна говорить сама мать-природа.
– Как бы тебе сказать, Сен-Пьер, – возражает Глинка, – природа, конечно, природой… – Он хотел прибавить, что, пожалуй, не меньше неразгаданных тайн таит в опере оркестр, но Сен-Пьер уже перебил его.
– Природа – природой, а сердце – сердцем, да? – все больше вдохновляется сочинитель. – Сердце, которое от первых своих биений живет любовью ко всему, что мыслит, творит, дышит, поет, да? Кому же, как не переводчику «Приближения весны», знать чудесную силу первых биений человеческого сердца?
– Конечно, – снова соглашается Глинка, – насчет сердца тоже верно, особливо если услышишь какой-нибудь серебряный голос или вдруг поглядят да прищурятся на тебя чьи:нибудь глаза…
В комнате у Сен-Пьера Глинка был в полной безопасности от коварных глаз, и, поглядывая на друга, смело импровизировал.
– А ведь бывает, наверное, так, что только взглянешь в такие глаза – и сразу потонешь… В таких случаях стихи помогают… – забыв о собственном печальном опыте, мечтательно заключил Глинка.
– Ну, что стихи! – негодует Сен-Пьер. – Далеко кулику-стиху до Петрова дня – музыки! Стих, лапушка, – только грубое, вещественное выражение чувств, а музыка, чортушка, – это дух, носящийся над землей!
Николай Мельгунов уже и сам, как некий дух, носился по комнате.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});