зрения. Я скучала по ней. Не буду притворяться, что совсем выкинула её из головы. Но за четыре года нашей совместной жизни я уже изрядно успела настрадаться. Это было предрешено и наконец осуществилось. В основном я задавалась вопросом, что мне делать со всем хламом, который она после себя оставила. Одежда, книги, диски и ваза из Италии. Она оставила всю эту параферналию мне, чтобы я за ней присматривала, став почётным куратором Её Музея. Я решила, что подожду до лета, и если к тому времени я не получу известий от Евы, то упакую всё по коробкам. О том, что я буду делать с коробками после того, как они будут упакованы и заклеены скотчем, я даже не задумывалась. Возможно, это была некая завуалированная разновидность отрицания. Не знаю. Мне всё равно. Наступило первое июня, пройдя без происшествий, и больше я о ней ничего не слышала. Я не считаю себя особой любительницей лета, но на этот раз я была рада, что зима осталась позади. Меня по-настоящему радовала свежая зелень на Бостон-Коммон, распустившиеся цветы, утки в прудах и парочки на парковых лужайках. Я даже приветствовала жару, хотя в моей квартире нет кондиционера. Меня более чем устраивали длинные дни и короткие ночи. Я начала приспосабливаться к новому распорядку, и казалось, что совсем скоро обрету душевное равновесие и даже покой, когда вдруг пришло письмо от сестры Евы из Коннектикута. Я ошеломлённо сидела на кровати и несколько раз перечитывала одну-единственную страницу, ожидая, когда слова превратятся в нечто большее, чем чернильные завитушки на бумаге. Она извинялась за то, что не написала раньше, но мой адрес стал ей известен только через неделю после похорон Евы. Оказывается, у неё случилась передозировка нортриптилина[106], хотя оставалось неясным, было ли это случайностью или осознанным действием. Коронёр, который, как я подозреваю, был либо слишком добр, либо просто ошибся, признал её смерть несчастным случаем. Я могла бы это оспорить, да только спорить было не с кем. «Я знаю, что вы были близки, – писала её сестра. – Мне известно, что вы были очень хорошими подругами». Я положила письмо куда-то в ящик стола, а открытку сняла с холодильника и выбросила в мусорку. Прежде чем сесть за написание своего рассказа, я пообещала себе, что не буду останавливаться на этой части истории. Которая повествует о её смерти и моей на неё реакции. Это обещание я твёрдо намерена сдержать. Скажу только, что моя скорбь никоим образом не уменьшила гнева и горечи, которые посеяла, а затем взрастила своим непостоянством Ева. Я не стала отвечать её сестре. Мне показалось, что это неуместно и лишено всякой необходимости.
За окном холодный январский день, и скоро исполнится год с тех пор, как я в последний раз занималась любовью с Евой. Снова идёт снег, и радиатор не в лучшем состоянии, чем в это же самое время в прошлом году. Учитывая все обстоятельства, я думаю, что неплохо справлялась с работой, пока в магазин, где я (до сих пор) работаю, не прибыла партия каталогов Перро. Они пришли в один из моих выходных и уже стояли на полках и стендах с новинками, когда я впервые их увидела. Суперобложки у них были ярко-красные. Позже я понял, что они почти такого же малинового оттенка, как и шапка девушки с «Fecunda ratis». Я не стала листать каталог в магазине, а купила экземпляр со скидкой для сотрудников (что не сделало эту покупку менее экстравагантной). Я не открывала его, пока не оказалась дома, дважды проверив, для надёжности, что точно заперла дверь. А потом налила себе стакан виски, села на полу между журнальным столиком и диваном и набралась смелости, чтобы заглянуть внутрь. Книга носила безыскусное название «Улыбка оборотня» и начиналась с эпиграфа, за которым следовало нескольких страниц введения за авторством профессора современного искусства из Беркли (а в конце этого талмуда шло послесловие профессора юнгианской и имагинальной психологии из «Общества подсознательного мышления»). Мне почти сразу бросилось в глаза то, кому Перро посвятил свой труд: «Еве, моей потерянной Красной Шапочке». Прочитав это, я ощутила, как внутренности в моём животе скрутились в холодный, твёрдый узел; затем мне пришлось сдерживать приступы тошноты, когда я переворачивала страницу за страницей, разглядывая блестящие полноцветные фотографии, живописующие тот разврат, который Альбер Перро преподносил публике как вдохновляющий и гениальный. Я не стану отказываться от того, чтобы заклеймить это порнографией, но это была не та порнография, которая посвящена исключительно сексу – нет, в данном случае она выражалась в виде нарушенной анатомии как человека, так и животного. Изображённое там насилие не исчерпывалось изображением на холсте с его скудными тремя измерениями, нет, оно также искривляло время, подчиняя двусмысленность истории целям Перро. История и легенда, миф и Великий Гиньоль les contes de fées[107].
Я должна – хотя не могу сказать почему – процитировать тот эпиграф, с которого начинается каталог Перро. Он принадлежит какому-то бостонскому поэту, о котором я никогда раньше не слышала, но поскольку в Бостоне море поэтов, о которых я никогда не слышала, это не играет особой роли, правда? А ведь я живу здесь и работаю в книжном магазине, но вряд ли это тоже имеет какое-то значение. От невежества никто не застрахован. Текст эпиграфа сначала идёт на латыни, а затем следует перевод на английский язык. Он называется «Магдалина Жеводанская»:
Mater luporum, mater moeniorum, stella montana, ora pro nobis. Virgo arborum, virgo Vasitatis, umbra corniculans, ora pro nobis. Regina mutatum, regina siderum, ficus aeterna, ora pro nobis. Domina omnium nocte dieque errantium, nunc et in hora mortis nostrae, ora pro nobis.
Мать волков, мать стен, звезда гор, молись о нас. Дева деревьев, дева пустыни, рогатая тень луны, молись о нас. Королева перемен, королева созвездий, вечная смоковница, молись о нас. Владычица всех скитающихся ночью и днём, ныне и в час нашей смерти, молись о нас.
На самом деле это не похоже на стихотворение. Скорее это выглядит как магическая инвокация. Что-то в духе Алистера Кроули.
Я теряюсь в этих предложениях, пытаясь передать простыми словами то, что Перро создал при помощи красок, гипса, проволоки, меха и костей. Тяжесть и тщетность моего рассказа становятся все болезненнее. Однажды я и так уже слишком много наговорила, но всё же знаю, что никогда не смогу точно или хотя бы более-менее адекватно передать свою реакцию на те образы, которые запечатлел и прославил в своей грязной