Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все равно, все равно! — и прибавил тихо мне: — Все идет хорошо… ради Бога, ободритесь… но не говорите ничего… — Он сам захлопнул подножку и закричал кучеру: — На улицу Сен-Круа!
Потом он схватил за руку Альберта и с ним сел в карету моей матери. Они скакали за нами, или, лучше сказать, перед нами, потому что встретили нас на крыльце.
Когда мы были одни в карете, маменька говорила мне, что очень недовольна генералом Жюно.
— Что значат эти прогулки и еще в парадном костюме? — говорила она. — Кто мог бы представить себе, что я буду выходить из Оперы, подавая руку человеку в полном мундире?.. Это слишком смешно!.. Я скажу ему, чтобы он не ездил в Оперу в мундире. Он тотчас поймет это: он умен и человек с хорошим вкусом. И потом: оставить нас обеих на руках Альберта, который похож был на кружку с двумя ручками!.. Видал ли кто-нибудь в большом свете, чтобы один человек вел под руки двух дам?.. Это хорошо для какого-нибудь приказчика, который ведет в театр дочь и жену своего хозяина…[62] Но всего больше надобно побранить его за карету. Как? Меня посадить в свою карету? Если бы хоть уже не было никого! Заметила ли ты, многие ли еще оставались там?
Я видела, что маменька очень сердится, и сказала, что из нашего общества мы были почти одни у маленького подъезда.
Тут мы приехали, Альберт и Жюно встретили нас у кареты. Генерал схватил мою мать и почти донес ее на руках до ее комнаты, хоть она старалась вырваться от него всеми силами. Но она уже смеялась, буря закончилась, и генерал вытерпел ее с самой милой веселостью, за которую была я тем благодарнее ему, что он нисколько не был виноват. Он всегда обходился с моей матерью чрезвычайно мило, и за то она любила его как родного сына. Когда он усадил ее на канапе и она уже была окружена тысячью безделиц, которые казались ей необходимыми, он сел у ног ее на табурет, взял ее руки и рассказал, что Арена́ и Черакки, один из мщения, другой как фанатичный республиканец, хотели умертвить Бонапарта. Чем более говорил Жюно, тем сильнее становился голос его, тем тверже делались слова, из которых каждое было сказано от сердца. Когда он описывал Бонапарта, звучный, мужественный голос его становился нежен: это была чудная мелодия; но когда он говорил о людях, которые, удовлетворяя свое чувство мстительности или безумство, хотели умертвить того, в ком Франция видела свое будущее, голос его замирал и превращался в рыдания. Жюно склонил свою голову к подушке моей матери и плакал как дитя; потом, будто устыдившись своей слабости, он встал и сел в самом темном углу комнаты.
Сердце моей матери было предназначено для того, чтобы понимать чувства; сверх того, она сама встревожилась, когда узнала, что произошло. Маменька всегда оставалась доступна живым впечатлениям, но, увидев Жюно в таком состоянии, она пришла в жестокое волнение и в свою очередь заплакала.
— Боже мой! Как вы любите его! — сказала она.
— Как я люблю его?! — отвечал он, крепко сжав руки свои и поднимая к небу глаза. — Да, я люблю его. — Он встал, начал ходить по комнате скорыми шагами и прибавил: — Судите же, каково было мне несколько дней назад, когда ваша дочь, с таким странным для ее пола и возраста красноречием, доказывала нам, что все преграды, все предосторожности падают перед кинжалом убийцы, который готов пожертвовать своей жизнью. Но всего прискорбнее для меня прозвучало то, что она хотела представить нам такого убийцу человеком как бы возвышенным своим злодеянием и чистым от крови, которою он обагряет себя, потому что сам готов умереть… Ах, как мне было тяжко слышать это!..
Маменька посмотрела на меня недовольно. Альберт сидел подле камина и не говорил ничего, но я была уверена, что он не порицал меня.
— Все это, — сказала мать моя, — от того, что Лоретта говорит о вопросах совсем не женских. Я часто доказывала ей, как вредит это ее женственности; но она не слушает меня. В мое время мы знали только, что месяц май есть месяц роз, а между тем были не менее интересны. Что касается наук, я прочитала только «Телемака», однако мое общество не совсем уж скучно. Надеюсь, мой друг, вы излечите ее от этого недостатка.
— Никогда не сделаю этого, — отвечал Жюно. — Вы не так поняли мои слова. Меня огорчило не то, что говорила Лоретта. Я тотчас подумал, что Арена́ вам знаком, что он даже часто бывал у вас; что вы знаете Черакки; что эти люди могли слышать такие рассуждения вашей дочери и что голова и душа, особенно второго из них, могли отвечать как бы вызову молодой девушки и утвердить их в желании исполнить свое дьявольское намерение. Я говорю глупости, не правда ли? — продолжал он, заметив, что брат мой улыбнулся при последних его словах. — Но целую неделю хожу я, как безумный! Вообразите, что чувствовал я, когда Первый консул решился ехать сегодня вечером в Оперу, не страшась ножа убийц?.. У нас в руках только Черакки, Арена́ и, я думаю, Демервиль. Их схватили; это, однако, не все. Уверяют, что тут Англия…
— А Фуше? — спросила маменька. — Что говорит он обо всем этом?
Жюно не отвечал; но на лбу его появились складки, брови нахмурились. Он сложил руки на своей широкой груди, опять начал ходить по комнате и через несколько секунд сказал изменившимся голосом:
— Не говорите мне об этом человеке.
Выражение его, даже пока он молчал, было таково, что мы все трое онемели. После я поняла чувство, выражавшееся на лице Жюно при всех усилиях скрыть его, и я поняла, как должен был он страдать при таком убеждении.
— Не говорите мне об этом человеке, особенно сегодня… Еще утром у меня была с ним сцена… Если б он имел дух… но он и не думал… Если б в жилах его текла кровь, мы перерезали б друг другу горло!.. Прийти ко мне и сказать, что дело Черакки — пустяк… Сказать это мне, когда я двенадцать дней иду по их следам, в то время как он… Но он прав! — прибавил Жюно, горько улыбнувшись. — Я думаю, он не лжет, говоря, что через