Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жюно, бывший тут же, слышал, как генерал проворчал сквозь зубы еще несколько слов, которых нельзя было разобрать. Он хотел замолвить словечко за своего брата, потому что горе этого несчастливца раздирало его сердце, а до отплытия оставалось лишь несколько часов. Но едва открыл он рот, как Бонапарт прервал его:
— Довольно!.. Я сказал, что не хочу этого. Чего же больше? — А потом прибавил с выражением досады и вместе дружеским: — Право, удивительно, что люди, для которых готов я сделать все, не хотят ничего делать сами для себя!
Итак, деверь мой остался с Жюно. Едва взошли на корабль, как Бонапарт назначил его казначеем своей главной квартиры и во все время пути обходился с ним как нельзя лучше. По прибытии в Египет Жюно-старший начал было немного ободряться; но, плывя по Нилу из Александрии в Каир на канонерской лодке, он подвергся нападению бедуинов и едва не был убит; многие товарищи его лишились жизни. Главному казначею армии Сюси, который находился подле него, выстрелом из карабина раздробило правую руку. «Кроме меня, некому было перевязать ему руку, — рассказывал мне деверь. — Можете вообразить, каково оказалось наше положение». Ночь избавила их от бедуинов, но не возвратила ему спокойствия. С этой минуты он впал в прежнее тревожное состояние духа и говорил мне, что видел вокруг себя только бедуинов с кинжалами, арабов с копьями, турков с орудиями пытки да еще гиен и крокодилов. Во время осады Сен-Жан д’Акра он ехал туда через пустыню и едва не погиб от голода и усталости. Утомленный таким множеством страданий, бедный деверь мой отчаянно просил позволить ему возвратиться во Францию, но Бонапарт никак не соглашался на это.
Адмирал Гантом отплывал в Европу; он хотел взять к себе на корабль моего деверя и просил об этом. Но худое было средство добиваться от Бонапарта какой-нибудь милости через человека, которого он не любил; а Гантом входил в число таковых. Деверь мой опять получил отказ. Он умирал от горя, и Бонапарт наконец вышел из терпения из-за его неуступчивого отчаяния. Он говорил об этом Жюно, который сам напрасно тратил время на уговоры брата. Вскоре узнали, что корабль, на котором деверь мой хотел отправиться, взят в плен.
— А! — сказал тогда Бонапарт. — Кто станет теперь говорить, что у меня нет двойного зрения? Ну, господин Жюно! Вы хотели оставить меня? А где были бы вы теперь? Пахали бы землю или работали на галерах в Марокко или Алжире. — Он сильно потянул его за ухо и прибавил: — Вы хотели ехать, чтоб видеться с женой?.. Да разве нет женщин везде?!
Итак, деверь мой остался в Египте. Отплывая в Европу, Бонапарт оставил Клеберу приказание немедленно отправить Жюно и его брата. Но Клебер не меньше Бонапарта любил храбрых и достойных людей и, находя, что они никогда не бывают лишними, решился удержать обоих братьев при себе. Только по ходатайству друзей он согласился отпустить одного: это был мой деверь. Он наконец отправился в путь, но на дрянном суденышке, которое англичане взяли в плен. Много страданий пришлось ему испытать, прежде чем его, можно сказать, выбросили, а не высадили на берег Франции. Тут бедный путешественник мог бы успокоиться, но его ожидали новые страдания. Единственного, любимого сына его уже не было на свете!..
Бонапарт не хотел верить мне, когда я в первый раз рассказала ему о смерти этого ребенка. Он так часто насмехался над моим деверем, когда тот оплакивал свое далекое отечество, что Жюно-старший не хотел подвергать себя новым саркастическим замечаниям и потому никогда не говорил ему, какой ужасной ценой судьба заставила его расплатиться за путешествие в Египет. Когда я описала Наполеону трогательную смерть моего племянника, он пришел в волнение. Сделав несколько шагов, он сказал, что это невозможно. Корвизар прогуливался в парке; его подозвали, переспросили, и он не только подтвердил истинность события, мною рассказанного, но и привел в пример множество других. Но это еще не конец истории.
Смерть ребенка, столь малолетнего, не была бы так прискорбна, если б не сопровождалась терзающими душу обстоятельствами. Их долго скрывали от моего деверя, чувствительного до такой степени, что он не перенес бы подробного рассказа о смерти своего любимца. Он узнал все только после рождения второго своего сына. Я уже сказала, что он был редкий отец: таким он оставался и по отношению к другим своим детям, но первый был предметом всей его нежности, всех радостей в будущем, гордостью молодого отца. Он не просто любил, а обожал этого ребенка, не хотел спускать с рук своих и, отдавая матери кормить, держал одну из маленьких его ручек. Если бы ребенок и не был от природы чувствителен и добр, то такие горячие ласки и нежное попечение привязали бы его к тому, кто осыпал его ими наяву и во сне. Генрих и любил своего отца совсем не по-детски. Он скоро доказал это самым печальным и трогательным образом.
Во время отъезда моего деверя сыну его было два года с половиной; но ранний ум его развился чрезвычайно. Когда карета с отцом умчалась, малютка ужасно закричал. Мать отвечала на его рыдания своими рыданиями и только горевала с ним, а не старалась развлечь его. Вскоре, однако, все семейство, изумленное горем и отчаянием в таком нежном возрасте, окружило бедное дитя развлечениями: ему рассказывали сказки, дарили всякие игрушки, созывали других детей играть с ним; его не утешало ничто. Через несколько дней перестал он плакать с криком, но крики сменились вздохами, столь тяжкими, и взглядами, искавшими отца с такой горестью и любовью, что на него нельзя было глядеть равнодушно.
Он был прекрасен, как ангел на картинах Рафаэля. Белокурая головка его, вся в локонах, казалась особенно прелестной, когда мать, кокетка, как все матери, запускала свои пальцы в эти шелковые кольца, которые падали на его лицо, бело-розовое, живое, веселое, оживленное отчетливым чувством. Но дни красоты его были кратки, и никогда сравнение цветка с ребенком не казалось так справедливо, как в этом случае.
— Маменька! Где папа? — спрашивал милый малютка.
В первые недели ему отвечали, что он уехал, но скоро воротится. Воображение этого ребенка было развито совсем необыкновенным образом, и простое слово уехал, перетолкованное им по-своему, не представляло для него никакой надежды, так что он стал сокрушаться еще больше, когда услышал его. Свекровь моя первая заметила это, и когда дитя