Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Панов был нечастым гостем в ялтинском доме Чехова, не очень хорошо знал хозяина, который казался ему, едва перешагнувшему тридцатилетний рубеж, глубоким стариком, но обладал, несомненно, цепким взглядом, причем взгляд этот был направлен не только на того, чей портрет он писал, но и на окружающих. "У всех одна мысль, и все прячут ее в его присутствии, гонят как можно дальше".
Это написано, еще раз повторим, не задним числом, как пишется большинство воспоминаний, а в тот же день, когда и портрет. "Все знают, и все молчат об этом важном и говорят обо всем другом -- случайном и неважном. Говорят громко и весело, а на лицах -- страх и беспокойство. Оставаясь одни, говорят шепотом и взаимно верят и надеются, утешая друг друга".
В роли главного утешителя выступал сам Антон Павлович. Он делал это не только в письмах, а и в личном общении. С тем же молодым художником Пановым... Заметив, что тот нервничает, спросил, ласково улыбаясь: "Вы что-то нашли?" Гость пугается, будто его поймали с поличным, бормочет, что-де, "вы у меня какой-то усталый и грустный вышли".
Чехов успокаивает его. "Ну что ж, -- какой есть. Не надо менять... Первое впечатление всегда вернее".
Приглашая накануне к себе Панова, он произнес "голосом, ушедшим вглубь, без звука": "Я буду думать, а вы порисуйте". Думать о чем? Вряд ли о будущих произведениях... Последнее время близкие все чаще и чаще замечали эту отрешенность, и она пугала их, пугала даже больше, чем болезнь. "Не замыкайся, не уходи в себя", -- умоляет его жена.
Он старается. Во всяком случае, состояние его духа, равно как и физическое состояние, на отношение к окружающим не сказывается. Как раз в эту осень -- его последнюю осень -- в Ялту приплыла на пароходе из Севастополя жена Горького с детьми. Алексей Максимович, которого дела задержали в Москве, просил Чехова заказать номер в гостинице. Чехов заказал, но не ограничился этим. Занятый беловой перепиской "Вишневого сада", кашляющий, мающийся животом, по много дней не выходящий из дома, самолично отправился, несмотря на дождь, встречать жену коллеги. "Когда пароход приставал к молу, -- вспоминала впоследствии Екатерина Павловна, -- я заметила на берегу Антона Павловича под большим зонтом, зябко кутающегося в пальто".
Ялту он называл своей "теплой Сибирью" -- Сибирью в том смысле, в каком употребляют это слово, когда говорят о наказании, о принудительном поселении. О ссылке... Да-да, именно в ссылке и ощущал он себя здесь и все рвался, рвался, рвался в Москву. "Выпиши меня отсюда", -- умоляет он жену чуть ли не в каждом письме. Почему -- выпиши? А потому что между ними была договоренность, что он приедет в Москву лишь после ее разрешения, которое, в свою очередь, зависело от московской погоды. От того, как скоро установится хотя бы легкий морозец. "Если я не еду до сих пор в Москву, -- писал он Станиславскому, уже вовсю работающему над постановкой "Вишневого сада", --то виновата в этом Ольга. Мы условились, что я не приеду, пока она меня не выпишет".
Станиславский, как может, успокаивает его. "Вы пишете, что Ваш приезд зависит от Ольги Леонардовны. К сожалению, она права, что не выписывает Вас. Погода ужасная. То снег выпадет, то стаивает. Мостовые изрыты. Грязь, вонь. Поскорее бы морозы".
Сначала с ним была сестра, преданнейшая Мария Павловна, которая, по словам доктора Альтшуллера, который наблюдал Чехова в Ялте, "была готова бросить службу в Москве и совсем переехать в Ялту, но после его женитьбы по психологическим причинам это отпало. Антон Павлович, -- продолжает доктор, -- повенчался с Ольгой Леонардовной Книппер в мае 1901 года, никого не предупредив. С этого времени и условия его жизни резко изменились".
Изменились к лучшему или к худшему? "Как врач, лечивший Чехова, и исключительно с врачебной точки зрения, я должен сказать, что изменения эти, к сожалению, не могли способствовавать ни лечению, ни улучшению его здоровья... Его несчастьем стало счастье, выпавшее на его долю к концу жизни и оказавшееся непосильным для него: Художественный театр и женитьба".
Сказано предельно корректно, но достаточно определенно. Ну, ладно, Художественный театр -- это понятно: напряженная, почти непосильная работа над пьесой, которую театру не терпелось заполучить, волнения, связанные с распределением ролей, репетиции, но отчего же несчастьем стала женитьба? Альтшуллер явно дает понять, что считает этот брак неудачным, считает, что он ускорил смерть Чехова, и тут он не одинок.
По всем человеческим меркам жена, настоящая жена, должна быть рядом с мужем, когда он болеет. Когда он так болеет. Это понимали все, в том числе -- и даже, может быть, в первую очередь -- сама Ольга Леонардовна. Она прямо пишет ему об этом в своих письмах к нему, осыпает себя упреками. "Боже мой, как я глубоко виновата перед тобой. Я так нежно понимаю тебя и поступаю как дворник".
В другом письме, к Альтшуллеру, она прямо признается: "Я все-таки думала, что здоровье Антона Павловича в лучшем состоянии, чем оно есть, и думала, что ему возможно будет провести хотя бы три зимние месяца в Москве". Ошиблась, стало быть? Жалеет? Но что сделано, то сделано, и она, первая актриса лучшего театра России, готова бросить сцену, поселиться с мужем в спасительной для него Ялте, но тут категорически против он. Сам Альтшуллер признает, что Антон Павлович "не допускал и речи об этом". О том же свидетельствуют и другие современники. Редактор "Журнала для всех", бывший солист Большого театра В. С. Миролюбов записал в дневнике весной 1903 года: "Чехов говорил: "Все зависело от меня, я потребовал, чтобы она не бросала сцены, что бы она тут делала в Ялте"".
Он вообще не мог принять жертвы от кого бы то ни было. Не только от жены -- даже от матери, так самозабвенно любившей его. Уж она-то готова была жить с ним где угодно и сколько угодно; она и жила с ним в ту последнюю ялтинскую осень -- страшную осень! -- жила до тех пор, пока он не заставил ее уехать. Встревоженная Ольга Леонардовна решила, что они поссорились, но Чехов решительно опроверг это. "Ты ошибаешься в своем предположении, с матерью я не ссорился. Мне было больно смотреть на нее, как она тосковала, и я настоял, чтобы она уехала -- вот и все. Она не крымская жительница".
Теперь он остался совсем один -- тоже житель отнюдь не крымский. Даже погода -- а вторая половина ноября стояла в Ялте теплая и сухая, в отличие от слякотной московской, -- совсем не радовала его. Об одном, только об одном все его мысли. "Не пишу ничего, все жду, когда разрешишь укладываться, чтобы ехать в Москву". И добавляет, смягчая, по своему обыкновению, улыбкой серьезность тона: "Это говорят уже не "Три сестры", а один муж".
К Москве у него было отношение особенное. Его коллега (Чехов любил это слово), врач и литератор Сергей Елпатьевский, вспоминал позже: "Он, умный человек, мог говорить удивительно несообразные слова, когда разговор шел о Москве. Раз, когда я отговаривал его ехать в Москву в октябре, он стал уверять совершенно серьезно, без иронии в голосе, что именно московский воздух в особенности хорош и живителен для его туберкулезных легких".
Елпатьевский, патриот Ялты, которую Чехов ругал чем дальше, тем сильнее, напоминал ему "про московскую вонь, про весь нелепый уклад московской жизни, московские мостовые, кривули узеньких переулков, знаменитые тупики, эти удивительные Бабьи Городки, Зацепы, Плющихи, Самотеки", но все бесполезно. "Видно, что и Самотека, и Плющиха, и даже скверные московские мостовые, и даже мартовская грязь, и серые мглистые дни -- что все это ему очень мило и наполняет его душу самыми приятными ощущениями".
Коллега не ошибался. "Скорей, скорей вызывай меня к себе в Москву, -- с мольбою обращается Чехов к жене. -- Здесь и ясно, и тепло, но я ведь уже развращен, этих прелестей оценить не могу по достоинству, мне нужны московские слякоть и непогода; без театра и без литературы я уже не могу".
И в тот же день сестре Марии Павловне: "Приеду, как только позовут телеграммой".
Телеграмма пришла через неделю, в субботу 29 ноября: "Морозит. Поговори Альтшуллером и выезжай".
Разговор с Альтшуллером был тяжелым: тот "умолял не губить себя, не ездить в Москву", но пациент лишь улыбался в ответ: билет на пароход до Севастополя, откуда отправлялись поезда в Москву, был уже заказан. "Выезжаю вторник", -- телеграфировал он жене. Всего два слова, даже без подписи... А в среду в хронике "Крымского курьера" появилась коротенькая заметка: "Вчера утром на пароходе русского общества пароходства и торговли "Цесаревич Георгий" уехал в Севастополь А. П. Чехов, для следования оттуда в Москву".
Когда он приехал, репетиции "Вишневого сада" были в самом разгаре. Сперва Чехов присутствовал на них регулярно, практически на каждой; устраивался где-нибудь в глубине зала и внимательно следил за происходящим на сцене, изредка делая незначительные замечания. От пространных суждений воздерживался, хотя не нравилось ему многое. Позже, уже после премьеры, он признается в сердцах, что Станиславский "сгубил" его пьесу, и прибавит обреченно: ну, да ладно... В каких-то вещах он был фаталистом. Вот и на репетиции вскоре перестал ходить, вообще редко покидал дом -- отчасти, может быть, из-за того, что квартира, которую сняла Ольга Леонардовна, располагалась на третьем этаже, а лифта, именуемого тогда подъемной машиной, не было. "Полчаса требовалось ему, чтобы взобраться к себе, -- напишет позже, уже после смерти Чехова, Гарин-Михайловский. -- Он снимал шубу, делал два шага, останавливался и дышал, дышал".