Злобные инсинуации, злонамеренное любопытство, коварные претензии — его картины арестованы в качестве залога за ту сумму, которую он должен выплатить бывшей жене, — все это до такой степени потрясло его, что в нем как будто что-то надломилось.
«Он не поднимается больше в мастерскую, и один только вид картин и рисунков приводит его в отчаяние, так как каждое произведение напоминает о недавнем прошлом, а каждое такое воспоминание лишь еще больше расстраивает его», — рассказывает Сабартес. Это не просто отвращение, не просто реакция на то, что с ним произошло; Пикассо не может работать, когда чувствует себя униженным, неважно — людьми или обстоятельствами. Проблемы его частной жизни поколебали в нем какие-то основы, внутреннюю его уверенность; заставили усомниться в отождествлении каждого произведения с самим собой; они затронули глубочайшие корни постоянно ощущаемой им необходимости обновления. Он очень устал за все эти годы каторжного труда, а теперь вдруг потерял способность ориентироваться. И остановился. «Он вообще перестал рисовать, — пишет Гертруда Стайн, — за два года не было ни одной картины, ни одного рисунка. Невероятно, что можно вот так, внезапно, перестать делать то, чем занимался всю жизнь. И все-таки это произошло. Ведь Шекспир тоже, однажды отложив перо, больше уже никогда не брался за него; известны и другие случаи, когда происходило что-то, что уничтожало некую движущую силу, самую главную жизненную пружину… Однако гений остается гением, даже если он не работает». В мучительной потребности выразить то, что его мучает, Пикассо ищет вспомогательный, вторичный способ и находит его: он принимается писать. Причем долго не решается показать результат своих усилий. «Он испытывал что-то вроде стыдливости, — рассказывает Сабартес. — Впрочем, в нем всегда была робость, он боялся показывать то новое, что создавал».
Он пишет по-испански. Испанский, его родной язык, всегда был для него своего рода целиной. Но внезапно этот никудышний ученик начальной школы, человек, о котором его друзья говорили, что никогда не видели его с книгой в руках, принимается писать, причем выбирает весьма порицаемую литературную форму, а именно: поэзию. Это поэзия художника, краски, перенесенные на бумагу без какой-либо связи между ними.
Пикассо по-прежнему одержим красками и пишет свои поэмы разноцветными карандашами, страницы его рукописей походят на «оперение попугая».
Влияние сюрреалистов, которое он отказывается признавать в своей живописи, безусловно, доминирует в его литературных трудах. То, что он доверяет бумаге, он с легкостью мог бы нарисовать: соседство разных предметов, раздельных визуальных ощущений. Но рисуя, он подчинял эти фрагменты реальности законам изобразительного искусства, а в своих поэмах он мог позволить мыслям бродяжничать там, где им нравилось.
У Пикассо поэзия превращается в страсть. «Для того, чтобы писать, ему подходит любое место, — вспоминает Сабартес, — угол стола, краешек какой-нибудь мебели, ручка кресла, его собственное колено… Главное, чтобы рядом никто не шевелился… А как только он остается один… он тут же извлекает свой блокнот и принимается писать; если кто-нибудь входит, он хмурится, прячет блокнот: «Ну, что еще такое?» Он закрывается в своей спальне или в ванной, чтобы быть уверенным, что уж там, по крайней мере, его никто не побеспокоит».
Друг детства Пикассо, его наперсник, только что вернувшийся в Европу после многих лет, проведенных в Южной Америке, стал первым человеком, прочитавшим литературные опыты Пикассо, который был совсем в себе не уверен и слегка стыдился своих друзей-поэтов. Пикассо отправил ему несколько текстов в Мадрид в сентябре 1935 года. В своем письме он пишет: «Время падает в колодец и засыпает там навсегда, а часы на башне, звонящие в свой колокол, прекрасно знают, что они такое, и не строят иллюзий».
Вначале он разделяет с помощью тире фразы, более или менее длинные, но очень скоро отказывается от пунктуации вообще, а также — от заглавных букв. Однажды ему в голову приходит мысль писать все слова слитно. Ему возражают, что тогда его произведения труднее будет читать, но не это его останавливает; он приходит к выводу, что все же есть границы, которые он не хочет преступать.
Немного успокоившись, он решает попробовать писать по-французски. Когда Сабартес исправляет его орфографические ошибки, он говорит: «Ну что здесь такого? Именно по ошибкам и определяется человеческая личность, старик… Если я начну исправлять ошибки, о которых ты говоришь, сообразуясь не с моими правилами, то все, что здесь есть моего, затеряется в чужой грамматике».
Но пишет ли он по-французски или по-испански, его стихи всегда выражают его крайнюю визуальную чувствительность:
«Солнце-свет в белизне разрезает сверкающего волка…»
Есть в них и еще одно, очень обостренное чувство — чувство звучности слова, естественно, более ярко выраженное, когда он пишет по-испански. Однажды он предпринимает попытку сделать портрет-поэму Сабартеса, человека, которого он так часто рисовал и будет рисовать еще множество раз:
Жар дружбычасы всегда идущиеи дарящие время
Занимаясь литературным творчеством, Пикассо осознает, и Гертруда Стайн это подчеркивает: «он, так волшебно умеющий писать красками, знал, что писать словами для него все равно что ничего не писать». В опустевшем мире своих видений он живет на окраине жизни, как будто ходит по дому, в котором большинство комнат заперто. А искать ключи от запертых дверей он отказывается сам.
На фотографии, сделанной в 1935 году, у него широкое лицо, отяжелевший подбородок, вертикальные складки залегли между нахмуренными бровями, на лице же выражение человека, обиженного на собственную жизнь. И все-таки в этом, 1935 году, его ожидает большая радость: у него появилась дочь, которой он дает испанское имя — Мария де ля Консепсьон. Родители называют ее Майей.
Для Пикассо этот ребенок, плоть от плоти его, новое чудо. Он сам занимается ребенком, ведь его вселенная для него закрыта. «Однажды, — пишет Сабартес, — решившись полностью переменить свои привычки, он сам принимается стирать пеленки по одной простой причине: раньше он ничем подобным никогда не занимался». У ребенка светлые волосы, светлая кожа и голубые глаза Мари-Терез, но позже она странным образом все больше станет походить на своего отца. За этой белизной горит черный огонь. Она станет порывистой, живой, и ее присутствие будет так же ощутимо, как присутствие отца.
В начале ноября 1935 года Пикассо приглашает к себе Сабартеса с женой: жизнь в опустевшем доме становится для него невыносимой, он так привык к женскому присутствию. В спальне он расстелил на второй половине кровати старые газеты в знак того, что она покинута.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});