нехорошими подробностями вроде того, что убитый поднялся в виде костомахи, да и повадился ночами бродить у соседей под окнами. И кого-то подстерёг, когда тот пошёл в отхожее место.
Дети восторженно гудели, предлагая свои версии дальнейших событий.
Марьяша то и дело попадалась на глаза. То они вместе с Умилой несли корзины к берегу озера, то она мела двор, то шла откуда-то с корзинкой яиц. Иногда смотрела, иногда отводила взгляд.
Но рядом всё время были другие люди, да и Василия тоже ждали, звали, дёргали — то в лес за берёзой для веников, то одобрить новые лавки, то спросить у кузнеца, готов ли заказ, и дать новый — на донные косы, на гвозди, на дверные петли. Некогда было и словом перемолвиться, да он и сам не знал, что хочет ей сказать.
Мудрик тихо работал наравне со всеми. Косил, а когда всё выкосили, сел рядом с Деяном, подавал ему то брус, то инструмент. Дети, не без того, пытались дразнить, но матери быстро их приструнили. То одна, то другая подходила, гладила Мудрика по голове, совала в руку нехитрый гостинец — то горсточку земляники, то печёное яичко, то хлеб с солью.
— Ишь, — переговаривались они, — каков же он подменыш, ежели подменыши все злыдни да бездельники?
— Ну, ясно: царю-то справный сын нужон, а этот, вишь, не уродился, вот Борис от него и отрёкся. А всё ж родная кровь, нешто можно так? Сердца у него нет!
— Да что ж поделать, на царство такого не поставишь. Тихий он, безответный, и за что доля такая?
И вздыхали, утирая слёзы.
К вечеру Мудрик уже мастерил лодочки с детьми. Он ещё иногда пугался весёлых криков, втягивал голову в плечи, как будто боялся, что это смеются над ним. Кое-кто из детворы ещё в шутку скашивал глаза, дразня, но матери грозили пальцами, и шалуны утихали. Водяной прыгал из воды большой рыбой и падал, разбрасывая брызги.
На ночь многие остались тут, у озера, под открытым небом, под звёздами. Разожгли костры, затянули песни. Василий сидел бы с ними и сам, но только… Только чего-то не хватало.
Он смотрел, как мужики улыбаются жёнам, как Любим обнимает одной рукой Неждану, а другой — Незвану, и как Завид, пользуясь тем, что Добряк не смотрит, что-то шепчет на ухо Умиле, а она улыбается. Но Марьяши здесь не было. А если бы и была, не стала бы она с ним шептаться и улыбаться, и обнять бы себя не дала.
Василий постоял-постоял в стороне, глядя на чужое счастье, и ушёл.
А с утра ещё Любим растравил душу. Подошёл, завёл разговор — мол, Марьяша ночами плачет. Выходит наружу, видно, чтобы отца не будить, да и плачет так тихо, горько, а живут-то они по соседству, вот он ненароком и услыхал.
— Что ж ты творишь-то, Вася? — качая головой, спросил Любим. — Останься! Оставайся, где ещё такую найдёшь?
— Не знаю, — ответил Василий. — Может, и нигде, но… Ну вот сколько я здесь? Меньше месяца. Я не готов так круто менять свою жизнь.
— Жизнь-то, знаешь, иногда как взбрыкнёт под тобою, да и поскачет, куда не ждал! — возразил Любим. — Тогда или хватайся за неё крепче, чтобы не упустить, или свалишься да и будешь лежать, вспоминать, а оседлать-то её вдругорядь уж, может, и не выйдет! Такая она, жизнь-то.
— Угу, — мрачно сказал Василий. — Меня вообще по жизни все бросали, хоть хватайся, хоть не хватайся. Я ни матери, ни отцу не нужен, никому. Вот останусь, от всего ради неё откажусь, а она меня тоже бросит, и что мне делать тогда? Всё, пропусти, я по делу шёл.
Он обогнул Любима и зашагал прочь. В спину неслось:
— Ох, матери-отцу не нужен! Вымахал, ослопина, на что тебе мать да отец? Свою семью заводить надобно, а его, вишь ты, в зыбке недокачали! Тьфу…
Кузнец уже подготовил и иглы, и ножницы — не из двух половинок, как Василий привык, а просто два лезвия, соединённые гнутой перемычкой.
— Спасибо, — кивнул Василий.
Он не спешил уходить. Здесь, рядом с кузнецом, теперь оставалось единственное тихое место во всей Перловке — без суеты, без снующих туда-сюда людей. Разве что немного тревожила фигура в белом, та, что бродила в заросшем поле, то появляясь, то исчезая в жарком мареве, но она никогда не пыталась напасть.
— Я не знаю, — сказал Василий. — Я дурак, наверное. Вот представь, что ты мог бы жить вообще по-другому, но от всего отказался и пришёл в какое-то дикое место ради одного человека. Ты бы так мог? А, ладно, ты и не поймёшь…
Кузнец поднял руку. Палец его указывал в поля.
— Что? — не понял Василий. — Ты намекаешь, чтобы я ушёл? Нет?.. Чтобы пошёл туда? Вот прям туда, в поле?.. А это не полуденница там ходит? Она меня не это, не того? Ты, типа, говоришь: «полуденница тебя раздери, достал своим нытьём»? Нет?.. Мне пойти туда, вот правда пойти?
Кузнец медленно кивнул.
— Ну, смотри, чтобы это была не подстава, — предупредил его Василий.
Он шёл не спеша, готовясь бежать в любой момент, и жалел, что сунулся в поле один и никому не сказал.
Должно быть, эту землю давно не распахивали и не засевали, всё заросло лиловым чертополохом и дикими травами. Василий едва продирался, не сводя глаз с фигуры в белом.
Воздух вокруг неё дрожал, как от жара, хотя утро стояло раннее, даже роса не обсохла. Из-за этого не сразу удалось разглядеть, как она выглядит. Взгляд выхватывал то золотую косу, то светлое платье, то ладонь с тонкими пальцами, что касались высоких трав.
Она плакала. Чем ближе Василий подходил, тем отчётливее это слышал. Он брёл за нею след в след, ощущая неловкость и не зная, что лучше — чтобы она его заманивала и попыталась сожрать, или чтобы и правда горевала. Утешать он не умел.
Наконец, подойдя вплотную, он кашлянул.
Девушка обернулась — красивая, глаза большие, синие, лицо белое-белое, без румянца.
— Э, я Василий, — представился Василий, думая об упырях. — Тебе, может, чем-то помочь?
— Погляди, что сделали с полем! — воскликнула она. — Мёртвое, мёртвое поле… Не шепчут колосья… Мой дом заброшен. Помоги!
— А, так ты вроде полевика? — с облегчением вздохнул Василий. — Ладно, ты подожди, я людям скажу, приведём это место в порядок. Ты бы хоть, не знаю, вышла, сказала, чего просто сидеть и рыдать? Так проблемы не решаются. Если бы не кузнец, я бы сюда и не догадался прийти.
Девушка застыла, глядя