— Он делал тебе подарки каждый день, правда? — спросила я, выуживая из закромов памяти единственное интересующее меня обстоятельство, которое я знала о нем. — Папа рассказывал мне об этом как-то раз.
— Да. Он возвращался, а в его кармане всегда было что-нибудь для меня, но часто это были не подарки, а разные безделицы, я бы это так назвала. Например, жареные каштаны за двадцать сантимов осенью или ветка миндального дерева, два земляных ореха, которые он положил в карман, когда пил аперитив, или альбом с какими-нибудь симпатичными рисунками.
— И ты сохранила эти вещи?
— Эти — да. Те, которые имели ценность, я продала сразу после войны, все, кроме золотой броши с эмалью, которую он мне привез однажды из Лондона, — единственное украшение, которое я никогда не отдавала оценщику. Я подарила ее Соль, когда ей исполнилось сорок лет, ты, конечно, видела эту брошь, потому что Соль ее постоянно носит, она в виде девочки с крылышками, одетой в белую тунику… Компанилья, подружка Питера Пена. Я старалась сохранить какой-нибудь ценный предмет для каждого моего ребенка, но не удалось. После воины мне пришлось продать изображение Монблана, которое Хайме подарил мне, потому что после войны и блокады эти вещи очень хорошо продавались. Я продала и золотую шпиговальную иглу, которую ему подарил декан факультета. А еще мне пришлось продать очень красивые шахматы, маленькие, из коллекции Staunton, сделанные из красного дерева и слоновой кости. Они стоили столько же, сколько мне в свое время завещал мой отец, это был самый дорогой подарок, сделанный мне. Мне стоило огромных усилий продать шахматы, но потом каждый день в течение двух месяцев мы ели картошку. Нам удалось найти выход из голодного положения, мы каждый день варили картофель — ели черного ферзя и пешек белого короля — так бы прокомментировал нашу жизнь твой дедушка. Так что в конце концов Мануэль остался с книгой «Гордость и предубеждение», а твой отец с «Пармской обителью», больше ничего не сохранилось. Только Бароха остался со мной, это собрание в девяти томах. Мне было очень сложно расстаться с ним, еще я храню земляные орехи, потому что никогда бы не смогла их съесть.
— И всегда было одно и то же? И ты никогда не возмущалась?
— Более или менее, Малена… Ладно, Хайме был очень умным и очень честным, ранимым и верным. Он родился в 1900 году, поэтому иногда наступал на те же грабли, что и другие. Думаю, он не смог привыкнуть к новым временам.
— Он был груб?
— Иногда, но не со мной. Я хочу сказать, что он мне никогда ничего не запрещал, ни в чем не ограничивал, не пытался меня переделать, его все устраивало. Я хотела стать известной в судебных палатах, для меня это было развлечением, потому что среди жен судей, прокуроров и адвокатов Мадрида я была единственной, кого интересовало правосудие. Для меня это было что-то вроде футбольного матча, я аплодировала, топала ногами, свистела, вскакивала с места… Когда мы выигрывали, в те моменты, когда судья не видел его, Хайме салютовал мне вытянутыми вверх руками, ладони повернуты внутрь, так… — и бабушка изобразила классическое приветствие тореро в моменты наивысшего триумфа, — как будто предлагал получше навострить уши. Его пару раз предупреждали, а однажды разозлился его клиент, потому что его жест показался ему неуважительным, а однажды сам судья повел себя странно, после того как провозгласил оправдательный приговор. Дело было очень сложным, он посмотрел на меня, улыбнулся и громко сказал: «Удача, сеньора», и половина публики, среди которой были коллеги и друзья моего мужа, начали аплодировать, а Хайме заставил меня подняться и приветствовать всех. Я знала все его дела наизусть, он мне рассказывал о них в общих чертах. Много раз Хайме прислушивался к моим соображениям, мы были очень близки, очень, но однажды, когда… — бабушка сделала почти драматическую паузу. Она молчала и смотрела на меня странным взглядом, словно хотела завоевать меня, как ту аудиторию в суде, и улыбнулась прежде, чем заговорила: — Когда он принес мне оленьи рога, тогда мы не были близки.
Это откровение не пробудило во мне ответных чувств, потому что слова бабушки не соответствовали тому спокойствию, с которым звучал ее голос, когда она попыталась произвести на меня впечатление этой паузой в своем рассказе.
— Но это не кажется особенно важным, — добавила я и рассмеялась.
— А ты хочешь, чтобы я начала бить посуду, после стольких лет? Правда в том, что много раз мне это было не важно, все зависит от женщины.
— У него было много любовниц?
— Нет, в реальности ни одной, потому что это были не настоящие любовницы. Это были интрижки, всегда очень короткие, часто однодневные, хотя такие одиночные дни, холодные дни, стали повторяться все чаще. В принципе Хайме рассказывал мне об этом, потому что ему это не было важно, это были вспышки страсти, редкие, которые быстро исчерпывали себя. Его желание возникало неожиданно и заканчивалось также резко, без последствий, так он говорил, а я ему верила, потому что, если бы он мне сказал, что луна квадратная, я бы и тогда поверила. Теоретически я была вольна делать то же самое. Понимаешь? Чтобы сохранить себя. Он повторял все время, что супружеская чета — это две личности, а не одна, состоящая из двух половинок. Ты не можешь представить, как он говорил все это. Хотя Хайме и пристально следил за моим декольте на каком-нибудь празднике, но он не старался меня удержать. Если я хотела потанцевать с кем-либо, потому что Хайме никогда не танцевал, мы не говорили об этом. Я видела только, что его губы дрожат от ревности, но я знала, что это его чувство необоснованно по отношению ко мне. Я никогда не спала с другим мужчиной, потому что у меня не было такого желания, и мой муж об этом знал. Я говорила ему, если у него есть связи, то я не хочу знать об этом. Но он все равно всегда рассказывал о них, хотя под конец и образумился, и ни одна из этих женщин не нарушила нашу жизнь… «Я никогда не изменял тебе», — признался мне Хайме незадолго до своей смерти. Я поняла, что он хотел сказать, и ответила, что всегда это знала, и была права. Я ему поклонялась как святому.
Тут бабушка замолчала, как будто у нее не осталось больше ничего, о чем бы стоило говорить. Она посмотрела на свои пальцы и начала сдвигать кутикулы с ногтей левой руки ногтями правой — инстинктивный жест, который я видела тысячу раз. Бабушка Соледад не знала, как закончить свою историю, и мы обе это понимали.
Пока она искала подходящую формулировку, чтобы обойти мой вопрос, я поняла, что упоминание моего имени в завещании произошло только по чистой случайности. Случайностей в моей жизни было так много, что их нельзя было измерить. Я понимала, что никогда не узнаю всю правду о дедушке, память о котором всегда была окутана тайной. Но прежде чем я осмелилась упрекнуть отца в несправедливом отношении к бабушке, я почувствовала непреодолимое желание уйти. Мне стало страшно, я боялась слушать дальше и понять, что означает молчание бабушки, но не меньше боялась потерять нить повествования.