Фукье-Тенвиль был человек злобный, мелочный, совершенно беспринципный и карьерист прежде всего. По собственным своим словам, он был „топором“ — топором, всегда находившимся к услугам сильных в данный момент людей. По его настояниям, между прочими был казнен Кюстин, против которого не было выдвинуто ни одного мало-мальски доказанного обвинения. Особенную жестокость Фукье-Тенвиль проявлял при обходе тюрем, всегда торопя после этого процессы найденных там лиц. С особенным жаром настаивал он на казни Марии-Антуанетты. Особенно характерен процесс Манюэля в ноябре 1793 г., когда Фукье-Тенвиль совершенно голословно взвел на подсудимого выдуманные преступные мысли и намерения. В марте 1794 г. Конвент уполномочил Фукье-Тенвиля арестовать всех „агитаторов“ и „беспокойных“ лиц, чем тот весьма широко воспользовался. Вскоре (в том же месяце) он арестовал Гебера, Ронсэна и других неугодных Робеспьеру лиц его же партии; спустя несколько дней гебертистов судили — и Фукье-Тенвиль превзошел самого себя в наглом извращении фактов. В процессе Дантона и дантонистов Фукье-Тенвиль снова выступил обвинителем. В июне 1794 г. он так ускорил казни, что говорил шутя: „скоро на воротах тюрем можно будет надписать: отдается помещение в наем“. Чтобы истребить разом как можно больше заключенных, Фукье-Тенвиль взвел на них нелепое обвинение в том, что между ними составился „тюремный заговор“. Сто шестьдесят человек было отдано под суд (6-го июня 1794 г.), судимо и казнено в продолжение 3 суток. Во время этого процесса Фукье-Тенвиль для устрашения подсудимых поставил в зале заседания гильотину; даже Комитет общественного спасения нашел, что прокурор заходит слишком далеко, и велел гильотину из залы вынести.
Переворот 9 термидора положил конец владычеству Робеспьера — и Фукье-Тенвиль моментально перешел на сторону врагов своего повелителя. 10 термидора он исполнил все формальности, необходимые для немедленной казни Робеспьера, Сен-Жюста, Кутона и Ганрио. Но пресмыкательство перед победителями не спасло Фукье-Тенвиля: спустя несколько дней он был арестован и приговорен к смерти и казнен. И на суде, и пред судом, в особом оправдательном мемуаре, он защищался упорно, настаивая на том, что всегда был только послушным оружием законных властей».
«И Фукье-Тенвиль русской пролетарской революции явился, — с пафосом сообщает Бонч-Бруевич. — Это был наш старый закаленный боец и близкий товарищ Феликс Эдмундович Дзержинский…» («Феликс Эдмундович сам напросился на работу по ВЧК», — отметит впоследствии в своих воспоминаниях ближайший помощник Дзержинского М. Я. Лацис.)
«Весь пламенея от гнева, — продолжает Бонч-Бруевич, — с пылающими, чуть прищуренными глазами, прямыми и ясными словами изобразил он в Совнаркоме истинное положение вещей, ярко и четко обрисовывая наступление контрреволюции по всем фронтам.
Ф. Э. Дзержинский в рабочем кабинете. Фотография 1920 г.
— Тут не должно быть долгих разговоров. Наша революция в явной опасности. Мы слишком благодушно смотрели на то, что творится вокруг нас. Силы противников организуются. Контрреволюционеры действуют в стране, в разных местах вербуя свои отряды. Теперь враг здесь, в Петрограде, в самом сердце нашем. Везде и всюду мы имеем на это неопровержимые данные, — и мы должны послать на этот фронт, — самый опасный и самый жестокий, — решительных, твердых, преданных, на все готовых для защиты завоеваний революции товарищей. Не думайте, что я ищу форм революционной юстиции; юстиция сейчас нам не нужна. Теперь борьба — грудь с грудью, борьба не на жизнь, а на смерть — чья возьмет! Я предлагаю, я требую организации революционной расправы над деятелями контрреволюции. И мы должны действовать не завтра, а сегодня, сейчас…» (Курсив в цитате Бонч-Бруевича мой. — В. М.)
Создание Всероссийской чрезвычайной комиссии при Совнаркоме «не потребовало особо длительных рассуждений», пишет Бонч-Бруевич, и она «была организована в начале декабря 1917 г.». 6 декабря Совнарком поручил Дзержинскому составить комиссию. 7 декабря последовало решение Совнаркома об организации ВЧК. Во главе ее был поставлен Дзержинский.
Дом № 11 по Большой Лубянке с того времени, как в него въехала ВЧК, и доныне внешне не претерпел изменений, его регулярно ремонтируют, подкрашивают. Но как лицо человека меняется от внутреннего состояния, так и пребывание в доме этого учреждения наложило на его облик свою печать. Он лишился того обычного для старых московских жилых домов ощущения теплоты и приветливости, которое испытываешь, глядя на них, он — холоден и неприветлив: слепые окна, с задернутыми одинаковыми занавесками и забранные решетками, двери заперты и — никакой вывески, говорящей о том, что за учреждение в доме находится, и, проходя мимо, ловишь себя на том, что непроизвольно возникает неприятное ощущение тревоги.
Офицер царской армии В. Ф. Климентьев попал на Лубянку в первые месяцы пребывания в этом доме ВЧК и в своих воспоминаниях, наряду с другими тогдашними местами заключения Москвы, описал и это.
«Итак, 30 мая 1918 года, должно быть, после полудня, мы с Флеровым катили в чекистской машине по улицам Москвы. Кругом нас, как муравьи, сновали люди, трусили извозчики, гнали грузовики, с грозным кряканьем мчались сломя голову начальственные машины. Но нам с Флеровым было не до них. В голове застрял один вопрос: не последняя ли это наша дорога? По Москве ходили слухи, что на Лубянке, 11 всех „не своих“ стреляют. А нас, кажется, туда везут.
Флеров был бледен и строг, вероятно, и я выглядел неважно.
Выехали на Большую Лубянку. Автомобиль резко затормозил у подъезда дома № 11.
— Выходи! — гаркнул чекист-комиссар, привезший нас, и выскочил из машины.
Мы с Флеровым спустились на тротуар, справа и слева до самого входа огражденный рогатками из колючей проволоки (совсем как на фронте между окопами). И под конвоем охранников вошли в дом.
Сейчас же за дверью на нас глянул знакомый по фронту старый „максимка“. „На всякий случай“ в нем была продернута лента. Возле пулемета дежурили чекисты.
Мы прошли налево, в большую комнату, где нас поставили за барьер из наспех сколоченных, неструганых досок.
— Ждите здесь! — бросил комиссар охранникам и побежал наверх.
Я потихоньку стал знакомиться с обстановкой. К стенам на картонках прибиты нерусские надписи (как потом мне сказали, латышские). И только внизу, мелким шрифтом, по-русски: „Товарищи, осторожно обращайтесь с оружием!“…
Стало совсем невесело. В Москве говорили (тогда еще не шептались), что в этом доме (а может быть, даже здесь, в этой комнате) пьяные латыши просто „в шутку“ стреляли в непонравившихся арестованных. Позднее слухи эти были подтверждены самими „Известиями“. (Автор мемуаров неточен: он имеет в виду материал, напечатанный в „Правде“ 26 и 27 декабря 1918 года о следователе ВЧК Березине, который пытал и убивал подследственных, при арестах присваивал имущество арестованных, устраивал оргии в ресторанах. Дзержинский на суде пытался выгородить своего подчиненного, ссылаясь на то, что он человек „вспыльчивый“. — В. М.)
Мы с Флеровым стоим у барьера и ждем. Возле нас охранники, револьверы наготове. Хорошего от них не жди, пулю всадить в тебя могут даже по нечаянности.
Кругом из тех же неструганых досок, „на живой гвоздь“, вдоль стен сколочены конурки. (Вот еще когда появились прообразы „боксов“ — шкафов-одиночек Главного дома на Лубянской площади, спланированных архитектором А. Я. Лангманом! — В. М.) Из комнаты в комнату сновали с крепкой бранью здешние удальцы с воспаленными глазами. Они были непременно в кожаных куртках, фуражках с красной звездой на околыше и, конечно, с расстегнутой кобурой на животе. Не дай Бог с таким молодцом, даже в доброе царское время, встретиться ночью в глухом переулке! Все они, должно быть, из хитровцев.
Была здесь, конечно, разухабистая „краса и гордость революции“ — прославившиеся расправами с „офицерьем“ матросы с затертыми георгиевскими ленточками на засаленных бескозырках.
Кругом кричали, как на базаре, ругались, спорили…
— Эй, там, кто-нибудь! Давай их сюда! — позвал сверху комиссар. — Остальным подождать!..
Конвоиры начали было торговаться, кому с нами идти.
— Давай! — крикнул еще раз комиссар.
— Айда! Пошли! — кивнул матрос.
Мы тронулись. Не опуская револьвера, матрос шел за нами.
— Направо, прямо, на лестницу! — привычно командовал он.
Поднялись наверх. Прошли возле ряда таких же, как внизу, наспех сколоченных будок с уже замурованными дверями.
Наконец остановились в пустой темной комнате, довольно большой; тут же, у двери, пригнувшись к столику, что-то писала машинистка. На нас она и не взглянула.