многие напрочь позабыли три крохотных королевства; ходили слухи, что встарь кто-то попытался вернуться назад, да только подняться по осыпающемуся, ненадежному склону не представлялось возможным.
Хильнарик так и не избрала себе мужа. Приданое свое она завещала на постройку храма, где станут проклинать океан.
Раз в год жрецы с торжественными церемониями проклинают волны Моря, и луна заглядывает в храм и проникается отвращением к жрецам.
Благдаросс
На окраине небольшого городка над пустошью, усеянной битым кирпичом, сгущались сумерки. В дыму и чаду заблистали одна-две звезды, и далекие оконца озарились таинственным светом. Тишина густела – и все сильнее ощущалась тоска одиночества. И тогда весь выброшенный за ненадобностью хлам, что днем молчит, обрел голос.
Первой заговорила старая пробка. Вот что она поведала:
– Я росла в андалусийских лесах, но не слушала праздных песен Испании. Я лишь набиралась сил в солнечном свете – в ожидании своей судьбы. Однажды приехали торговцы, и забрали нас всех, и, увязав в высокие тюки, навьючили на спины ослов, и увезли по прибрежной дороге, и в маленьком приморском городке мне придали мою нынешнюю форму. В один прекрасный день отправили меня на север, в Прованс, и там исполнилось мое предназначение. Ибо приставили меня стеречь игристое вино, и верой-правдой прослужила я двадцать лет. Первые несколько лет моего бдения вино в бутылке спало и видело сны о Провансе; но с ходом времени вино зрело и крепло, и вот наконец, всякий раз, как кто-нибудь проходил мимо, вино принималось теснить меня всей своей мощью и твердило: «Свободу мне! Свободу!» С каждым годом росла его сила; когда рядом появлялись люди, оно напирало все настойчивее, однако так и не сумело сместить меня с моего поста. Но после того как я доблестно сдерживала вино в течение двадцати лет, бутыль принесли на банкет и освободили меня от службы, и взыграло вино, радуясь и ликуя, и заструилось в крови людей, и возвеселило их души, и вот вскочили все на ноги и запели провансальские песни. А меня вышвырнули – меня, что несла стражу двадцать лет и была столь же сильна, прочна и неколебима, как и в тот день, когда впервые заступила на пост. И теперь я лежу среди отбросов в холодном северном городе – я, что некогда знавала андалусийские небеса и встарь стерегла провансальские солнца, кои плавают в самом сердце веселящего вина.
Следующей заговорила оброненная кем-то незажженная спичка.
– Я дитя солнца, я враг городов, – заявила она, – в моем сердце заключено больше, нежели ведомо вам. Я сестра Этны и Стромболи[10]; во мне таится огонь – в один прекрасный день он взовьется и запылает великолепно и мощно. Не бывать нам рабами очага, не станем мы пропитания ради приводить в действие механизмы, мы берем свою пищу там, где ее находим, в день, когда обретаем силу. В сердце моем – чудесные дети, лики их засияют ярче радуги; они заключат союз с Северным ветром, и ветер поведет их вперед; позади них и над ними все будет черным-черно, и никакой красоты не останется в мире, кроме них; и захватят они землю, и завладеют ею безраздельно, и ничто не остановит их, кроме нашего исконного врага, моря.
Тут взял слово старый разбитый чайник и молвил:
– А я – друг городов. Я восседаю в очаге среди рабов – крохотных язычков пламени, которых подкармливают углем. Когда рабы пляшут за железной решеткой, восседаю я в окружении плясунов и пою на радость господам нашим. Я слагаю песни о том, как уютна и ласкова кошка и сколь озлоблено противу нее собачье сердце, и о том, как ползает по полу младенец, и о том, как легко на душе у хозяина дома, когда мы завариваем вкусный крепкий чай; а иногда, когда в доме тепло и довольны рабы и господа, я пеняю враждебным ветрам, что рыщут по миру.
Но вот заговорил обрывок старой веревки:
– Меня сделали в обители обреченности, обреченные узники сработали мои волокна, трудясь безо всякой надежды. Посему жестокость вошла в мое сердце, и связывала я намертво – так что уже не вырваться! Чего только не доводилось мне безжалостно связывать и перевязывать на месяцы и годы; смотанная в бухту, приходила я на склады, где стояли громадные открытые ящики, и вот один из них внезапно закрывали и налагали на него мою страшную силу, словно проклятие, и, ежели доски постанывали, когда я в первый раз их обхватывала, ежели они громко поскрипывали в одинокой ночи, вспоминая о лесах, из которых вышли, я лишь сдавливала их все туже, ведь горькая бесплодная ненависть вложена в мою душу теми, кто сработал меня в обители обреченности. Не перечесть, скольких удерживала моя тюремная хватка, однако последнее, что я сделала, – это возвратила пленнику свободу. Однажды ночью лежала я без дела в темноте на полу. Все замерло на складе, даже паук спал. Ближе к полуночи отзвуки эха целой стаей взвилась внезапно над деревянными досками и закружились под крышей. Какой-то одинокий прохожий направлялся ко мне. Он шел, а душа попрекала его на ходу, и видела я, что человек этот в великом разладе с собственной душою, ведь душа все корила и язвила его, не давая роздыху.
И тут прохожий заметил меня и сказал: «Ну, хоть ты не подведешь меня». Услышав такие слова, я твердо решила про себя, что исполню в точности все, чего бы он от меня ни потребовал. А как только я приняла такое решение в своем непоколебимом сердце, он подобрал меня, встал на пустой ящик, который мне предстояло обвязать завтра, и перекинул один мой конец через темную балку, и кое-как затянул узел – ведь душа все это время неумолчно упрекала его и не оставляла в покое. Затем человек завязал на втором моем конце петлю. При виде этого душа человека разом перестала его попрекать и спешно воззвала к нему, уговаривая примириться с нею и не совершать опрометчивых поступков; но тот продолжал труд свой как ни в чем не бывало, и продел голову в петлю, и сдвинул петлю под подбородок, и душа в ужасе завизжала.
И вот человек ногой вытолкнул из-под себя ящик, и в этот самый миг я поняла, что силы моей недостанет его выдержать; но я помнила, как сказал он, что я-де его не подведу, и я вложила всю свою жестокую ярость в волокна и держалась – держалась лишь могучим напряжением воли. Душа кричала