начали избивать. Неизвестно, чем бы тот грабеж закончился, если бы не вмешался товарищ сына. Он находился в соседней комнате, услышав выстрелы, затаился, а при обыске, который учинили бандиты, сумел обезоружить одного из них, и всех перестрелял. Рассказ звучал туманно, детали не стыковались, следователи крутили носами, было видно, что они сами не прочь учинить обыск, «товарища сына» арестовать, и как следует взять в оборот. Однако мэр есть мэр. Прокурор санкции на обыск не давал, начальство радикальных мер не одобрило и «копать» по-настоящему запретило. Пока запретило.
Когда расстроенный похоронами мэр вернулся домой и зашел в комнату сына, его чуть инфаркт не хватил. Ежов, бледный как смерть, лежа на кровати, играл в шахматы с Рахитом, а тот, развалившись в кресле, курил!? Не смотря на открытую настежь форточку, комната была полна табачного дыма. Петр Тимофеевич от гнева чуть не задохнулся. Он замахал руками:
– Марш отсюда! Наглость какая. Совсем совести нет!
Рахит оторвал взгляд от шахматной доски, расположенной на столике между игроками, пустыми глазами посмотрел на Петра Тимофеевича, поднял руку и ловким щелчком «выстрелил» окурок в форточку. При этом движении рукав джемпера задрался, из-под него выглянула татуировка. Ежов уставился на отца, на лице которого проступило растерянное выражение.
– Мне не мешает, – буркнул сын. – Пусть курит.
– Молодой человек, – снова обратился Петр Тимофеевич, на этот раз подчеркнуто вежливо, – будьте любезны, оставьте нас вдвоем?
Однако, Рахит пропустил просьбу мимо ушей, передвинул на доске фигуру и продолжал сидеть как ни в чем не бывало. Удивляясь такому хамству, мэр продолжал стоять возле порога, пауза затянулась. Наконец Ежов не выдержал.
– Выйди, – сказал он.
Рахит тут же подчинился. Когда остались вдвоем, Петр Тимофеевич занял освободившееся кресло и саркастически заметил:
– Я уже не хозяин в своем доме?
– В доме, может и хозяин, – двусмысленно сказал Ежов и откровенно улыбнулся. Петра Тимофеевича передернуло, но он сдержал эмоции:
– Не время ссориться.
– Что, Хозяин! Рухнула твоя империя?
Петр Тимофеевич стерпел, день такой.
– С чего ты взял? Все в порядке.
– Слишком ты нервничаешь, лица нет, – Ежов поморщился, видимо, беспокоила рана. – Многовато трупов, плохо работаешь. Или думаешь, даром пройдет?
Вместо ответа Петр Тимофеевич покосился на дверь.
– Он не подслушивает?
– Рахит? Исключено.
– Ты знаешь, кто это?
– Знаю. Он дважды спас мне жизнь. И тебе, кстати, тоже.
– Вот именно! Это Фауст.
– Да ну! – фальшиво удивился Ежов.
– Ты обратил внимание на татуировку? Вот здесь, – Петр Тимофеевич задрал рукав, оголил запястье, и вопросительно посмотрел на сына.
– Ну и что.
– Такой знак оставил убийца Графа и Барина.
– А Рахит здесь при чем?
– Это Фауст или его сообщник.
– Ерунда, – усмехнувшись, Ежов взял со столика синий фломастер и демонстративно показал отцу. – Он только что нарисовал эту «татуировку», на моих глазах.
– Зачем?
– Он видел такой трафарет дома у Драмы.
– Не может быть, – Петр Тимофеевич вскочил с кресла, постоял в смятении. – Ты хочешь сказать, что Валера, твой брат, и есть Фауст?!
– Я сразу его подозревал. – Ежов кивнул. – Подметные письма, пишущая машинка, Пума и так далее, все это в стиле афериста. Вспомни собак, их отравить мог только свой человек.
– Не может быть, – Петр Тимофеевич плюхнулся в кресло, его серые глаза, увеличенные стеклами очков, вперились в сына. – Тебя водят за нос! Этот Рахит, он мне не нравится. Когда убили Барина, Валера уже был в больнице.
– Есть сообщники. Да он сам сказал, что Фауст не человек, организация. Откуда у него такая информация? Взять того же Бормана. Драма его подкупил, чтобы похитить сына Макса.
– Зачем делать такую глупость, – мэр застонал. – Макс громила.
– Затем, чтобы всех стравить. Стоит отнять самое дорогое, и человек теряет голову, слепнет и кидается на тех, кто рядом, в данном случае – на тебя.
– Это слишком сложно. Это же Макс!
– Ничуть. – Ежов прикрыл глаза, глубоко и осторожно вздохнул. – Вспомни, с чего началось.
– С убийства Багиры.
– Раньше. Намного раньше.
– Ты имеешь в виду маньяка? – мэр сидел в кресле на фоне окна и был почти невидим.
– Теплее, – Ежов открыл глаза, и посмотрел на отца странным взглядом. – Я имею в виду тебя, папа. Молодость свою вспомни.
– Не понимаю, – руки Петра Тимофеевича предательски дрогнули, и он сцепил их на животе в замок. – Причем тут молодость.
– А ты взгляни на мои картины. Они многое тебе расскажут. Я сам не знал, пока…
– Что, пока?
– Макс знал про тебя, про семью. Дарья Семеновна, Карлуша. Наверно, ты сам ему рассказал? Он презирал нас, потому и решил, что это мы. – Ежов говорил натужным голосом, морщился от боли. – Взгляни на «Кормилицу». Или у «У лошади не женское лицо», кто ее кнутом бьет, не узнал? Я эти картины подсознанием писал. Художники всегда рисуют, что им дорого, или что мучает, рука сама выводит. Видения, детские кошмары. Откуда они? Помнишь, ты заставил меня, пятилетнего ребенка, козленка за ноги держать, а сам ему голову топором – тяп! Она в тазик – стук. Кровь ручьем. А копыта, ножки мохнатые, в руках дергаются. Я гладил этого козленка, я кормил его из бутылочки, он мордочкой тыкался. И ты приказал держать. Ты сказал, он сейчас уснет. И топором, с размаху. Папа. Ты называл это мужской закалкой. Если б ты знал, какие ужасы я вижу. Взрослый мужик. Боюсь темноты. Это наказание за грехи, за твои грехи.
– Кто прошлое помянет. – Петр Тимофеевич не чувствовал себя виноватым, или умело скрывал. – Время было такое. Возможно, я был излишне суров, но ты вырос мужиком.
– А мать чем виновата? Ты ее кнутом бил. Скажешь, не было?
– Не было, я ее пальцем не трогал.
– Я видел это в кошмарах. Ты стоишь в больших сапогах, жилетка, из рыжей собачьей шкуры. Мне эти собаки снятся. С бородой стоишь, кнут в руках кольцом держишь, потом пустишь по земле, кольцо летит, а в конце щелк, как выстрел. Ты носил бороду?
Разговор тяготил Петра Тимофеевича, но куда деваться.
– Сережа, ты просто фотографию описал. На ребенка человек с кнутом произвел впечатление. Да, я одно время носил бороду, и жилетка была. В деревне жили, председатель колхоза. Все так ходили, все так жили. Руководить надо было строго, иначе бардак.
– Ты папиросками ей руки прижигал, маме. А сейчас, видите ли, дым не переносишь. Правильный стал, щепетильный.
– Что ты выдумываешь? Чушь. Врачу тебя надо показать, стресс пережил, ранение. Я не обижаюсь, и ты не обижайся. Воспаленное у тебя воображение. Могло же такое в голову прийти, папироски.
– А почему у Дарьи Семеновны плечи в отметинах. С