Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они — упиваются эстетизмом и со всем возможным доброжелательным расположением духа готовы оправдать и общие его установки, и подчас самые причудливые его проявления прежде всего потому, что, как и большинство театральных практиков этого типа, обязаны "большей частью своего душевного опыта" переживаниям, "взятым из литературы, кино и так далее" (Д. Годер). Отчего я искренне им завидую и безумно их жалею. Упиваясь эстетизмом и радуясь его цветению, они (перефразирую тут Лидию Гинзбург) никогда в своем внутреннем опыте не пережили, что такое театр, то есть чем может быть для человека театр. Потому они, конечно же, строго говоря, не представляют точным образом пределов театрального творчества, не осознают до конца основ и рамок своей профессии.
Но это так — к слову. И не о лицах, разумеется, а о поколении, рядом с представителями которого, честно говоря, я частенько чувствую себя весьма несовременным и даже несвоевременным...
Любопытно, что Ортега-и-Гассет видел в "классическом" эстетизме весьма важную, если не решающую, особенность — стремление "избегать всякого рода фальши" и в этой связи отмечал его влечение к "тщательному исполнительскому мастерству". Суждения самых неистовых ревнителей современного эстетизма пестрят определениями "косноязычный", "деформированный", "разрушенный", "ненайденность языка", "ликвидированная целостность" и тому подобное. Один из адептов эстетизма пишет о том, что в таком театре покончено с "образами" (читай — с человеком) и с "ощущениями" (читай — с сочувствием человеку), а остается одно только смакование "приспособлений" и "приемов". Другой признанный классик направления идет дальше и утверждает, что "основой драматургии этого" (то есть эстетского. — А. Я.) типа "является не сюжет, не интрига, не авторская трактовка их, не смакование остраненных театральных приемов и фактур, но (внимание! — А. Я.) переживание моментальной и медлительной смены направлений сценической ориентации почти на операционном уровне..." (Д. Пригов).
Однако неужели из современного эстетизма без остатка выветрились "исполнительское мастерство" и гармония, влечение к прекрасному и сценическое красноречие? Неужели из него вместе с "образами" исчезли чувственность, страстность, энергетика и в образовавшемся распаде и развале осталось только пресловутое "переживание... смены направлений сценической ориентации почти на операционном уровне"?
Нет, разумеется. В нем встречаются и "чувственность", и "страстность", и "энергетика", и даже — как венец и высшее оправдание всего прочего — "красота". Они обнаруживаются, например, в лучшие моменты постановок Аллы Сигаловой, одаренной танцовщицы и балетмейстера. В одном из интервью основательницы "Независимой труппы" я и обнаружил перечень всех этих весьма ценных и крайне желанных для подлинного эстета качеств. Именно их сочетание и производит впечатление на публику спектаклей Сигаловой.
Мне интересно то, что делает Сигалова. Уже по одному тому, что художник совершил свой выбор и идет в творчестве своей дорогой. Тут-то, однако, и возникают существенные вопросы. Каковы принципиальные установки и творческие возможности художника? Каким именно образом его искусство уточняет пределы эстетизма конца XX столетия и его проявления в условиях "отечественного интерьера"?
Первые спектакли Сигаловой были встречены не просто тепло, но восторженно, — так обычно приветствуют предвестников обновления. Однако же в подтексте суждений неизменно звучало удивление: такая молодая и такая талантливая, и удовлетворение особого рода— "это спектакль, спору нет" (В. Гаевский). На второй и третий план, в некое "послевкусие" спектаклей, оттеснялись конкретные соображения о "неврастеничности" и "декадентстве", об известной эклектике хореографического текста, далеко не всегда органически ложившегося на музыку и вступавшего подчас в весьма натянутые отношения со звучащим словом.
Особенно заметно все это стало в постановке "Саломеи", в которую зачем-то оказались включены фрагменты набоковской "Лолиты" и стихи Н. Гумилева. Здесь величественные григорианские хоралы сменялись скачущими интонациями кэкуока, а эти последние — партитой Баха; здесь рапидно-замедленные проходы прехорошенькой Саломеи-Лолиты со ставшим общим местом в спектаклях Сигаловой символом чистоты — бесконечно длинным белоснежным шлейфом чередовались со своего рода "данс-макабр"... И все это не просто так, но с ощутимой претензией на метафизичность, на дионисийство.
Однако началось это еще в "Отелло", в котором музыка, пение, танец и слово подчас никак не желали сливаться воедино, сплавляться в органический синтез ради полноты воплощения "этюда о страсти" (так услышал тему постановки В. Гаевский), во имя торжества упомянутой выше "красоты". Может быть, в этом спектакле в чисто техническом отношении и были освоены какие-то важные особенности "драмыбалета", к которой, очевидно, тяготеет А. Сигалова. Здесь в самом деле "все играло" — "локти и ладони", "галстуки и пиджаки". Но вместе с тем именно в тех эпизодах, которые были отмечены акцентированной эмоциональностью, проявлялись обедненность и однообразие хореографического языка при, казалось бы, вполне достаточном лексическом запасе. Можно сказать, что создатели спектакля знали много разных слов и даже словосочетаний, но тем не менее оказались крайне ограничены в возможностях самовыражения, в коммуникации со зрителем, в передаче ему информации по столь важным для них эстетическим каналам. Когда Дездемона, извините за прямоту выражения, "сучит" ногами, изображая страсть, когда любовное чувство пытаются выразить с помощью многократного повторения однообразного "рычагового" движения сомкнутых кистей рук, когда отчаяние и решимость уйти из жизни передаются энергичным "трясением" головой — послание к зрителю не доходит или обессмысливается. Это заставляет вспомнить все того же Генри Миллера, как-то заметившего: "Я не верю в слова... но верю в язык... Отделенные от языка слова становятся мертвой шелухой, и из них не извлечь тайны..."
Второе обстоятельство, настораживающее в спектаклях Аллы Си-галовой, это иллюстративность, впервые также привлекшая внимание в "Отелло". Когда одно и то же — синхронно или последовательно — поют, танцуют, а потом еще и играют, происходит наложение, тавтология, вряд ли возможные в искусстве театра, работающего в жанре "драмы-балета". В свое время этот феномен был точно определен Юрием Тыняновым: "Танцевальная иллюстрация Шопена и графическая иллюстрация Фета мешают и Шопену, и Фету, и танцу, и графике..."
Именно поэтому лучшим спектаклем "Независимой труппы" представляется мне "Игра в прятки с одиночеством" — первая работа Сига-ловой. Здесь "книжный" — вычитанный и высмотренный — опыт органически сочетался с непосредственным переживанием. Здесь отмеченный безукоризненным вкусом выбор музыкальных номеров — а постановка эта была лишена сквозной драматургии, не претендовала на цельность и состояла из отдельных хореографических миниатюр — предопределял пластические решения, пусть и дискретные, короткого, так сказать, дыхания, но выразительные и осмысленные. И возникала в спектакле не банальная многозначительность, но благородная многозначность, та самая "воля к стилю", в которой преодолевалась словесная "мертвая шелуха" и приоткрывалась некая "тайна". Именно в этом спектакле ощущался человек и художник, что оказывалось куда важнее декларированных абстрактных принципов. И одаренность воспринималась не сама по себе, как своеобразная индульгенция на случай всякого рода несовершенств и огрехов, но как готовность искать и способность находить гармонию на сценических подмостках, со всех сторон окруженных весьма и весьма дисгармоничным, противоречивым миром.
Очевидно, что спектакли Аллы Сигаловой выражают не только ее персональные творческие пристрастия и несут на себе печать не одной только ее индивидуальности. Это бесспорно подтверждает ее постановка "La Divina", посвященная памяти великой Марии Каллас.
Талантлив замысел постановки, идущей в сопровождении божественной музыки итальянских оперных классиков XIX века, исполняемой гениальным сопрано. Впечатляют отдельные моменты (например, прекрасно задуманный и выполненный финал, в котором умирающей певице изменяют силы, голос ее прерывается, и она снова и снова пытается закончить одну и ту же музыкальную фразу), отдельные жесты и позы, отдельные связки между ними, отдельные мизансценические и цветовые решения. Но именно — "отдельные", уже даже не на уровне эпизода или номера, но скорее в масштабах одиночного приема. И именно — "впечатляют", то есть как бы подтверждают уже давно не нуждающийся в этом талант.
Но для чего все это? Для обнаружения какой тайны, известной только двум существам: когда-то— великой гречанке, сегодня — балетмейстеру, ставящему спектакль о ней? Тайна, конечно, есть— она в звуках, несущихся со сцены, в ни с чем не сравнимом переживании великой музыки и несравненного искусства Каллас. То же, что происходит на сцене, одним напомнило "шик дорогого, с претензией кафешантана", другим показалось весьма утилитарным потрафлением вкусам толпы, жаждущей сегодня чего-нибудь этакого — экзотического и обязательно "красивого". Кое-кто отметил, очевидно, незапланированный создателями спектакля комический и даже пародийный эффект, связав его с неадекватностью художественного языка постановки и первоисточника.
- История безумия в Классическую эпоху - Мишель Фуко - Культурология
- Культура и мир - Сборник статей - Культурология
- Мода в контексте визуальной культуры: вторая половина ХХ – начало XXI вв. - Анна Демшина - Культурология